I
Выгружаемся. Вскрытое брюхо «борта» кишит пацанами в камуфляже. Десятки ящиков с патронами и гранатами, тушенка и рыбные консервы, водка, мешки макарон. Какие-то бидоны. Печка-буржуйка…
Грязные солдаты, срочники, с затравленными глазами курят «Астру», сидят на брезенте, смотрят на нас. Юные пацаны, руки с тонкими запястьями в чёрных разводах.
Мы всю дорогу играли в карты. Я в паре с полукровкой-чеченцем по имени Хасан. Он блондин с рыжей щетиной; нос с горбинкой и глаза на выкате выдают породу.
Хасан после армии не вернулся в Грозный, где родился, учился и всё такое. Святой Спас, так называется город, откуда мы приехали, - здесь Хасан нашёл себе невесту и остался жить. Сменил паспорт, взял русское имя. Парни все равно зовут его Хасан. Потому что он нохча - чеченец. Теперь Хасан в составе русского спецназа едет навестить родной Грозный, быть может, пострелять в своих одноклассников. Мы с ним командуем отделениями в одном взводе. Наш взводный - Шея. Кличут его так - у него голова и шея равны в диаметре. Не потому что голова маленькая, а потому что шея бычья.
Взводный спрашивает:
- Хасан, как ты в своих будешь стрелять?
Хасан смеется.
- Вот так, - говорит, - Пиф! Паф!
Он хитрый. Мы всех обыграли в карты, пока летели. Потом самолет загудел, задрожал и пошел на посадку. Мы спрятали карты. Пристегнули рожки, кто-то перекрестился. Вышли, оказалось - Моздок, до войны отсюда ещё далеко.
Мы с Хасаном отправились отлить, пока парни разгружали «борт». Выкурили возле деревянного туалета по паре сигарет.
Вернувшись, хватаем пустой бидон, и несем, нарочно подгибая колени, будто бидон тяжёлый. Возвращаемся к самолету по нелепой окружности. Пацаны все уже мокрые от усталости. Мы с Хасаном опять выбираем что полегче. Я замешкался с ящиком, и в это время Хасана унесло за водой. Он один знает, где вода, - вода на вокзале в кране, сейчас он придёт и напоит всех страждущих. Как раз, когда разгрузят весь «борт» придёт и принесёт пластиковую бутылку с водой.
Грязные солдаты курят «Астру» и задумчиво смотрят на наши консервы. Опять загружаемся - в вертушку. Следующая станция - Грозный.
«Борт» похож на акулу, вертушка - на «корову».
Мне с детства был невыносим звук собственного сердца. Если ночью, во сне, я, ворочаясь, ложился так, что начинал слышать пульсацию, сердцебиение, - скажем, укладывал голову на плечо, - то пробуждение наступало мгновенно. Стук сердца мне всегда казался отвратительным, предательским, убегающим. С какой стати, этот нелепый красный кусок мяса тащит меня за собой, в полную пустоту и темень? Я укладывал голову на подушку и успокаивался, - тишина… никакого сердца нет… всё в порядке…
И я засыпал.
Появление Даши наделило меня двойным ужасом. Ещё более, чем своего, я боялся стука ее сердца. А вдруг течение ее крови уносит мою Дашу прочь, в другую сторону от меня?
Я всегда просыпался раньше ее. Утром у меня было постоянное ощущение, что я что-то не додумал ночью, запнулся на середине мысли и выпал из сознания.
По утрам Даша спала беспокойно, словно грудной ребенок перед кормлением. Делала несколько шальных движений, смешно переворачивалась, задевая волосами моё лицо, оставляя на коже легкое ощущение касания крыла близко пролетевшей ласточки, и затихала на несколько минут.
По улице, с шумом пролитой на горячее железо воды, проезжали троллейбусы, хотя ещё вчера ночью казалось, что они навсегда вымерли как динозавры. Ночью мы возвращались домой, как обычно, придуряя и ласкаясь, бессмысленно переходили с одной стороны улицы на другую, внося смысл в существование редких ночных светофоров; считали своим долгом растревожить все лужи на тротуарах, и босиком переходили ухоженные, до единой травинки расчёсанные газоны на центральных площадях города. По утрам мне хотелось курить, но я не мог заставить себя подняться, чтоб выйти на кухню.
Резко тормозили, недовольные судьбой, водители авто; от визга тормозов вздрагивало Дашино веко, и я, до сей поры задумчиво и любовно обводящий пальцем ее нежно-коричневый сосок, выпроставшейся из под одеяла грудки, пугался, что девочка моя проснется, и, шепча «Тцц», опускал руку на ее горячий как у щенка живот, где, блуждая любопытным мизинцем, задевал ласковый завиточек чёрных волос, и снова, незаметно для себя, застигнутый полудрёмной суматохой смешных нелепиц, образов и воспоминаний, как жуки наползающих друг на друга, засыпал.
Сны мне снились одни и те же. Сны состояли из запахов.
Влажно и радужно, словно нарисованный в воздухе акварелью, появлялся запах лета, призрачных ночных берёз, дождей коротких как минутная работа сапожника, нежности. Затем густо и лениво наплывал запах осени, словно нарисованный маслом, запах просмоленных мачт сосен и осин, печали. Белый, стылый, неживой, нарисованный будто бы мелом сменял запах осени вкус зимы. Сны - сбывались. Будило нас чувство голода, карабкающееся холодным пауком на вершину всех сновидений, распугивая нестерпимо ласковое, - до ломоты в суставах, тепло, тревожа блаженное онемение и такую счастливую и доверчивую слепоту. По каждому нашему движению, по нарочитой случайности, а на самом деле, прямой целенаправленности блуждающих касаний наших - как бы спящих - рук, мы оба понимали, что проснулись, но какое-то время не подавали виду, пока Даша не выдавала себя забавно, по котеночьи, зевнув. Спустя мгновение, приоткрывая смешливые и нежные глаза, Даша тут же натыкалась на мой взгляд.