Теперь его могла удовлетворить только самая изощренная месть. Вот если бы он был генеральным директором почтового ведомства! Он терпеливо выстоял бы у окошечка, дожидаясь, пока барышня доберется до самого жалостного эпизода: десятки тысяч безутешных поклонниц, прибывших на поездах, автомобилях, трамваях, лодках, метро или на своих двоих, всем скопом грохаются в обморок. И как раз в тот момент, когда барышня мысленно узрит, как ее Рудольфо Валентино лежит под грудой венков и букетов, вытянувшись на катафалке, он прервет ее чтение, задав обманчиво кротким тоном пустячный вопрос. Он выслушает все ее грубости, стерпит хамские поучения, улыбаясь дьявольски простодушно.
И только под самый конец вдруг сбросит с лица маску.
«Вы недовольны, милая барышня, что подпись неразборчива? Тогда, пожалуйста, пишите: Тудор Стоенеску-Стоян — генеральный директор почтового ведомства. Так понятнее? Не извольте беспокоиться, милая барышня. А почему вы вдруг покраснели? Отчего дрожат ваши изящные наманикюренные пальчики? Не надо вставать, барышня! Вы ведь на службе, а я всего-навсего налогоплательщик, публика, великий неизвестный, за услуги которому вам платят жалованье, за услуги, милая барышня, а не за развлечение дикими выдумками смазливого удальца с рожей и замашками гитариста! Не перебивайте меня! И нечего извиняться! Оставайтесь на своем месте, а вот после работы прошу пожаловать ко мне, в Генеральную дирекцию. Нам найдется, о чем потолковать! До свидания, милая барышня! Приятного времяпрепровождения за поучительным чтением!»
Как ядовито он усмехнулся бы, произнося свою угрозу: «найдется, о чем потолковать!» А его «милая барышня» прозвучало бы звонкой пощечиной. И какое дьявольское упоение наблюдать возню этого растревоженного муравейника: испуганный шепот, скрип ящиков, шелест бумаг, побледневшие лица, чей-то голос: «Тише вы! Тут директор! Он, каналья!»
Ибо, разумеется, его ненавидели бы, ненавидели и — боялись! И эта ненависть, словно волшебный напиток, укрепляла бы величие и могущество Тудора Стоенеску-Стояна, сейчас такого безобидного, малозаметного, что никому и в голову не придет его возненавидеть.
«Эй, сударь! Прилипли там, что ли?» — Банковский курьер толкнул его в спину и помахал у него перед носом ворохом телеграмм.
И в самом деле, погрузившись в планы дьявольской мести, Тудор Стоенеску-Стоян забылся и стоял у окошка как столб. Он послушно отошел в сторонку. Даже попросил его извинить… И затерялся, неизвестный и безымянный, в сутолоке гулких залов почты, в нетерпеливой толпе, собравшейся на биржу грустных и веселых новостей, похоронных извещений, свадебных поздравлений, которые разбегались отсюда по медной проволоке во все концы страны и стекались сюда изо всех ее уголков.
На улице по фиолетовому небу расползлись алые пятна заката, усталость лежала на лицах еле тянувшихся людей, — и в этой атмосфере вялых тягучих городских сумерек смягчились бушевавшие в душе Тудора Стоенеску-Стояна жестокие человеконенавистнические инстинкты.
Там и сям загорались первые огни. Мигали красные, синие, зеленые огоньки световых реклам в тонких неоновых трубках. Вечерняя столица приукрашалась. Тудор Стоенеску-Стоян вынужден был признать, что, как бы там ни было, но в часы, когда закрываются банки и распахиваются двери кабаре — пусть ни там, ни тут он не числится среди постоянных клиентов, город не так уж гадок и отвратителен.
Он находил даже некое сладострастие в том, чтобы, завершая приготовления к отъезду, затеряться безликим в безликой толпе.
Да, вот еще какая закавыка! Друг его, кажется, женат.
Помнится, он получал официальное извещение о свадьбе с коротенькой припиской от руки, что давняя мечта исполнилась. Но благословлен ли этот брак многочисленным потомством, как принято во всякой респектабельной провинциальной семье, — этого он не знал. Все последующие письма хранили на этот предмет подозрительное молчание. Может быть, из деликатности. А может быть, скрывая разочарованность. Так что, как быть с подарками — непонятно, ведь добрый народный обычай не велит являться в гостеприимный дом друга с пустыми руками. Перед мысленным взором Тудора Стоенеску-Стояна предстали роскошные издания на рисовой японской бумаге, черная икра, фотоальбомы для детей, рыболовные снасти; однако, поразмыслив, он остановился на двух коробках конфет.
Подойдет и для детей, и для хозяйки дома: и знак внимания, и без претензий.
И на этот раз Тудор Стоенеску-Стоян удовольствовался в последний момент жалким урезанным вариантом первоначального грандиозного замысла. Ибо жизнь свою он проживал в двух экземплярах: одну, полную возвышенных чувств и героизма, — в воображении, а вторую, реальную, творил из стылых окурков воображаемой. Издавна, успешно совмещая обе жизни, он привык почитать себя зрелым философом. Но не далее как десять дней назад, разглядывая по случаю очередного дня рождения себя в зеркале и сравнивая, что он есть и чем хотел стать, вдруг понял, что он безликая тень, кладбище собственных благих порывов в безликой толпе других таких же, как и он. Собственное ничтожество потрясло его. В день рождения ему было грустно и одиноко. Так молод и уже банкрот. Чего ему ждать в этой столице среди расторопных, сильных и напористых людей? Что выйдет из него через десять, двадцать лет?