«Однако встречаются и исключения… — мысленно возразил, ерзая на своем месте, Тудор Стоенеску-Стоян. — Позвольте мне сказать! Вы спешите с обобщениями! Случается, что бегут и в сторону прямо противоположную. Есть и обратный поток — из столицы в эти самые патриархальные городки, где формируется и оттачивается самобытность. Если позволите, я расскажу о себе. Может быть, господин Теофил Стериу, этот человеческий документ заинтересует и вас…»
Тудор Стоенеску-Стоян вообразил, как он, вступив в разговор, обращается к тучному невозмутимому романисту и, рассказав о себе, пробуждает в нем интерес, и вялого безразличия как не бывало; а потом он опровергает несносного лектора, завоевывает симпатии художника и, наконец, каскадом блестящих реплик заставляет умолкнуть этого самовлюбленного краснобая, что выжимал рукой в перчатке воображаемый лимон.
«Ведь и я безликое ничтожество, червяк, штампованная серость! — сокрушался в душе Тудор Стоенеску-Стоян. — Но именно поэтому я и имею право говорить. Вы позволите? Мою исповедь, господин Теофил Стериу, вы могли бы использовать в одном из ваших романов».
Но Тудор Стоенеску-Стоян так и не попросил слова, а никому и не пришло в голову ему его предложить.
Романист по-прежнему безучастно глядел в густую тьму за окном. Художник чистил трубку, и в купе отвратительно пахло табачным перегаром. Лектор снова и снова приставал к Теофилу Стериу с вопросами, и сам же на них отвечал. Никто ни разу и не поглядел в тот угол, где сидел, съежившись, Тудор Стоенеску-Стоян, серая посредственность без цвета, вкуса и запаха, безымянный бухарестец, сбежавший из столицы, чтобы обрести самобытность, покончить с безымянностью и родиться второй раз — личностью. Сын секретаря в суде, он семи лет остался без матери, вырос в нищенской обстановке; в школе учился ни шатко ни валко, и у одноклассников не нашлось для него даже прозвища; кое-как получил два диплома и в коллегии был, пожалуй, одним из последних адвокатов без клиентуры. На что он мог рассчитывать? Типичное ничтожество, Жалкая, убогая посредственность. Кого мог интересовать результат деления миллионов статистических индивидов на общее число слагаемых единиц? Сидя в своем углу, Тудор горько улыбнулся, — в который раз за последние несколько дней.
— Я спрашиваю, дорогой Стериу, что могут дать наблюдения над таким материалом? Мне жалко, что ты тратишь время, а урожай ничтожен… Вот я и спрашиваю: не в том ли ошибка современной литературы…
Оторвавшись от созерцания тьмы за окном, Теофил Стериу лениво повернул круглую голову на толстой шее.
В апатичном взгляде вспыхнула на миг насмешливая, колкая искорка — засветился живой и проницательный ум, неожиданный в этой неповоротливой туше. Засветился и погас. Теофил Стериу тягуче проговорил:
— Не спрашивай, все равно не отвечу! Не понимаю ни твоего языка, ни вопросов… Я не знаю, что такое наблюдения над материалом. Я не социолог, не энтомолог, не психиатр, не клиницист. Мне не нужно ни наблюдать, ни собирать документы, я и книг-то не читаю. Если ты хоть раз за всю жизнь в течение года пристально приглядывался к тому, что происходит в маленьком сельце из трех тысяч душ, — ты знаешь все, и учиться тебе больше нечему. Разнообразие драм и страстей человеческих ограниченно. Ты видел любовь и ненависть, благодарность и страдание. И это все, все, все! Поэтому не приставай ко мне с вопросами. Побереги их для слушателей своих лекций… Твои вопросы и недоумения напоминают мне норвежского путешественника, описанного Гезом де Бальзаком в тысяча шестьсот тридцатом году: попав впервые в теплые страны, он не осмеливался подойти к кусту роз, недоумевая, как могут существовать растения, у которых вместо цветов — пламя. Вот так. А теперь дай мне поспать!..
Утомленный столь мучительным напряжением сил, Теофил Стериу поправил на шее платок, протяжно зевнул, похлопывая ладонью по губам, откинул голову на спинку дивана и мгновенно захрапел.
Лектор, однако, не признал себя побежденным. Повернувшись к художнику, он ухватил его за пуговицу пиджака и продолжал:
— А теперь ты скажи, неужели и впрямь не…
— Послушай, братец! — внезапно оборвал тот лектора громовым голосом, в котором за шуткой слышалась угроза. — Если ты думаешь уморить и меня, то жестоко ошибаешься. Смотри! Лишив жизни одного лектора, я спасу от мук целый свет, сотни и сотни невинных жертв твоего словоблудия, отрепетированного дома перед зеркалом. Со мной, бесчестный базарный фокусник, у тебя ничего не выйдет. Раз — и тебя нет.
И он вместо пистолета наставил на лектора чубук своей трубки, целясь прямо в аккуратно подстриженный висок развратителя.