Только Иордэкел Пэун, казалось, ничего не знал и ничего не слышал; так же, как Санду Бугуш и Пантелимон Таку. Но силы их по сравнению с накалом страстей ничтожно малы.
— Вот мы и остались с тобой одни, бедняга Мориц! Будь тут несчастный Тави вместе с господином Григоре, поверь, дела обернулись бы по-другому. Боюсь, они могут вернуться слишком поздно. Чует мое сердце, что Тави не вернется вообще…
Мориц уткнулся ему в колени испещренной шрамами мордой.
Впервые его искусанные уши слышали эти имена: Тави, Григоре! Они ему ничего не говорили. Пику Хартулар подобрал его сразу, как остался совсем один, и, возможно, как раз потому, что Тави Диамандеску и Григоре Панцыру не было рядом. Иначе друзья навестили бы его, не бросили бы его одного. Но судьба распорядилась иначе.
Тави Диамандеску, попавший в автомобильную катастрофу, лежит в швейцарском санатории с переломанными ногами и раздавленной грудной клеткой. Он отправился всего на одну неделю в Париж, откуда должен был пригнать домой машину, выполненную на заводе по его специальному заказу и его собственным чертежам, машину, в которой была воплощена его давняя мечта о больших скоростях и риске. В Альпах автомобиль сорвался в пропасть. Тави Диамандеску валяется в санатории уже полтора месяца, и нет надежды, что он вернется не то что целым, но даже без ног, после ампутации. А Григоре Панцыру, вызванный тогда же телеграммой, сидит у его изголовья. В день отъезда, на вокзале, он потряс тонкую руку Пику своей волосатой лапой, посоветовав хранить спокойствие и не поддаваться: «Потерпи до моего возвращения, Пику! А уж я найду на них управу!.. Такую головомойку задам, какой в этом городе не видывали. Оттуда, куда я их зашвырну, многие уже никогда не подымутся. Я вроде бы догадываюсь, кто они. А вот они — не догадываются, что их ждет…»
Когда поезд тронулся, он еще успел, выставив из окна вагона растрепанную бороду и сократовский лоб, провести мундштуком трубки у себя по шее. Вот так он снимет с них голову! Поезд скрылся за поворотом. И Пику остался на перроне один.
Один в городе, где его глухой голос чревовещателя столько лет не щадил никого, где он успел разозлить свору тщеславных гордецов и где теперь пришел ее черед вцепиться ему в горло.
С тех пор прошло полтора месяца. Уже моросят осенние дожди. И никаких признаков, что эта месть, заставшая его врасплох, как гром среди ясного неба, собирается выпустить его из своих когтей. Он мог бы ко всему отнестись равнодушно, со всегдашней улыбкой. Позабавился бы вакханалией ненависти и глупых подозрений, посмеялся бы над хитростью одних, трусостью других, над собственной ролью Герострата. Он не искал ничьей жалости. Хотел, чтобы его ненавидели и боялись. Сейчас его только ненавидели; он сумел бы за неделю снова нагнать былой страх, даже оставшись один, даже не дожидаясь возвращения Григоре Панцыру. Но он уверился в одном предположении, и эта уверенность терзала его невыносимо.
Всем своим искалеченным существом, всей остротой ума сосредоточился он на этой ужасающей уверенности.
— Ты понимаешь меня, бедняга Мориц? Что угодно!.. Все, что угодно, только не это…
Он отнимает свою узкую белую ладонь от покрытой горестными шрамами шкуры.
Пес заглядывает в глаза новому хозяину, которого ненавидят еще больше, чем прежнего — Морица Шора, и переводит взгляд на дверь. Снова заглядывает в глаза человеку, сложенному не по-человечески. И решается. Он готов сопровождать хозяина, хотя и знает, что ждет их обоих. Машет хвостом. И устремляется к выходу.
— Нет, бедняга Мориц!.. Сегодня ты останешься дома… Сегодня я освобождаю тебя от службы.
Пику Хартулар вышел из дому один.
И внезапно померкло солнце. Час назад небо, очистившись от облаков, стало синим и глубоким. Казалось, ненавистный дождь кончился.
Не успел он, однако, дойти до Большой улицы, как снова начало накрапывать. Ему бы следовало надеть пальто — одно из его пальто, знаменитых в свое время на весь город, из английского драпа в крупную клетку, с карманами, «в которые он может поместиться целиком, вместе со своим горбом», — как писалось в заметке из «Кэлимана». Но теперь уже поздно! Возвращаться нельзя. Его не оставляет суеверный страх.