Между тем его друг жизнерадостно продолжал:
— А ты все такой же: худой как щепка… Не хорошо это. Надо тебе мясцом обрасти. Отложить, так сказать, про запас.
Говоря это, он опустил пухлую ладонь на плечо Тудора Стоенеску-Стояна, со знанием дела прощупывая сквозь ткань ключицу.
— Ну и дела! — хмыкнул он, как бы подводя итог. — Скелет, да и только!..
Вокруг дикая вокзальная толчея — приехавшие с узлами и чемоданами, мешая друг другу, проталкиваются к выходу, гурьбой осаждают извозчиков. И все же успевают на ходу поздороваться.
— Здравия желаю, господин Сэндел!
— Ура, Сэндуку!
— Вы будете у себя в конторе, господин Санду?
— Привет, Санди!
— Сто лет здоровья, Диди!
Санду Бугуш, отвечая, называл каждого по имени, почтительно, дружески или небрежно — смотря по виду и манерам того, кто его приветствовал: мелкий ли торговец с тюком на плечах, господин с саквояжем и кожаным портфелем, старый чабан с переметной сумой в расшитой безрукавке или офицер, машинально проверявший целость пуговиц на мундире.
— Вы на пролетке, господин Сэндел? — спросил носильщик, когда вытащил все чемоданы.
— Снеси их в парадную коляску Аврама!.. Обойди ее спереди, Георге. Да скажи, чтобы ставил бережно, не швырял, как дрова на телегу. Поторапливайся, Георгицэ, надо бы засветло поспеть…
Тудор Стоенеску-Стоян с восхищением и завистью наблюдал, как уверенно чувствует себя его друг в пестрой толпе, помня наперечет всех жителей родного города — извозчиков и купцов, носильщиков и офицеров, священников и детишек. Для него это были Аврам, Георге, Никуле, Цыликэ, Тави, отец Тома, Вики или Ионел. В письме не было преувеличений. Тесная большая семья. Здесь не знали, что значит быть в толпе одиноким и безымянным.
— Первую неделю…
Санду Бугуш остановился, пропуская высокую пожилую даму в черной кружевной мантилье и бусах, тощую я надменную.
— Мое почтение, госпожа Кристина!
Дама порывисто тряхнула шляпой с вуалеткой. Завидя ее, все спешили посторониться с издевательски почтительным видом. Старуха, казалось, не замечала издевки. Она отвечала только на глубокие поясные поклоны и, прямая и надменная, следовала дальше, переступая, как заведенный автомат.
За нею плелся ветхий старик в выцветшей залатанной ливрее с позеленевшими галунами, еле волоча ободранный чемодан, стянутый в гармошку кожаными ремнями. Тудор Стоенеску-Стоян хотел было спросить, что это за упыри[9], однако приятель, не дав ему раскрыть рта, продолжил прерванную речь:
— …первую неделю тебе придется соглашаться на все, что я наметил. И чтоб ни звука. Подчиняйся, и никаких! А уж потом будешь осматриваться, обдумывать, рассчитывать и выбирать. С нынешнего дня ты мой пленник. Сдаешься?
— Капут! — капитулировал Тудор Стоенеску-Стоян и поспешно поднял руки, изображая панический ужас, как это делал популярный среди бухарестцев комик в последнем ревю «Майского жука».
— Так надо, дорогой Тудоре. Однако да будет тебе известно, что эту первую неделю ты мой, то есть наш гость…
— Стоит ли беспокоиться? Я бы не хотел… — вяло, из вежливости попытался было воспротивиться Тудор Стоенеску-Стоян.
— Слова «беспокойство» у нас нет! — энергично заявил ему друг. — Вычеркнуто из словаря. Не забывай, — мы в Молдове; а здесь у гостя, по обычаю, три раза коней выпрягут, пока сжалятся и со двора выпустят… Ну, давай сюда квитанции на багаж.
Тудор Стоенеску-Стоян подчинился, не пытаясь сопротивляться. Санду Бугуш передал квитанции носильщику вместе с бумажкой в сто лей:
— Заберешь их прямо из пакгауза. Наймешь возчика и привезешь ко мне домой. Да поживей!..
— Слушаюсь, господин Сэндел.
— А теперь погоняй, Аврам!
Извозчик взмахнул кнутом, и «парадная коляска» — пролетка чуть поприличнее прочих — рывком тронулась с места. Они оставили позади высокую узкую двухместную, карету на рессорах, которую, кряхтя, волокла белая кляча, на каких только воду возить. За стеклом кареты, прямая и неподвижная, словно мумия, сидела дама, которую они видели на перроне. Санду Бугуш еще раз поклонился ей и повернулся к другу, чтобы внимательнее его разглядеть.
— Вот, стало быть, ты и с нами. — С нескрываемым удовольствием он похлопал приятеля по колену. — Прямо скажу, я глазам своим не поверил, когда получил телеграмму. Уверяю тебя, не пожалеешь. Разве что о том, как это я не надоумил тебя лет пять-шесть назад. Пять-шесть лет потеряно…