Выбрать главу

Я ловлю себя на мысли о том, что глупо улыбаюсь, и, чертыхаясь, решительно нажимаю на кнопку вызова.

Тянутся длинные гудки. На восьмом я нервно прикусываю большой палец, на десятом – переступаю с ноги на ногу, на пятнадцатом я готов сбросить вызов…

– Алло? – тон у неё удивлённый, со знакомыми нотками недовольства – не злыми и не раздражёнными, просто усталыми. А голос высокий. Но он уже не режет барабанные перепонки, как раньше, словно я… привык.

Или, что вероятнее и невероятнее одновременно, соскучился.

Я жарко дышу на замёрзшие пальцы и почти шепчу в трубку:

– Здравствуй, тётя Петуния.

На том конце провода повисает молчание. Я бы тоже замолчал – мы не общались чуть ли не целый год, в последний раз я звонил ей на Рождество, а теперь мой звонок не приурочен ни к одному из известных ей праздников. Есть чему удивиться. Я удивлён тоже. И всё же…

– Гарри? – в её голосе появляется знакомое мне недовольство, но сейчас оно кажется почти домашним: так, журя, треплют за уши разбаловавшихся детей. – Что-то случилось?

Я никогда не думал, что тётя Петуния похожа на Снейпа; признаться, сопоставить их нельзя ни в чём – но я знаю, знаю этот нарочито равнодушный тон, под которым столько беспокойства, что можно изумиться: как, оказывается, за тебя переживают… Я знаю его от Снейпа – и теперь отзвуки хорошо замаскированного волнения странным теплом отдаются где-то в горле.

Я хочу сказать ей, что ошибся номером, что позвонил зря, что мне тяжело с ней говорить вот так, но вместо всего этого выдыхаю:

– Можно я приеду?

И встречаю гробовую тишину грудью. Ветер заползает под куртку, свистит в ушах, прячется в карманах. Моя тётя, которую я никогда не любил и которая едва ли когда-то любила меня, шумно прокашливается и бормочет:

– Ты знаешь, Вернон сегодня задержится допоздна, а Дадли с семьёй в отпуске, так что… – секундная заминка стоит мне прикушенной губы и солоноватого привкуса во рту. – Приезжай.

Я улыбаюсь этому её недовольному тону – она словно делает мне огромное одолжение, моя милая, милая тётя, умеющая притворяться, – снова кусаю себя за палец и тихо говорю:

– Кажется, я ещё успею на электричку, которая приходит в Литтл-Уингинг в половину десятого, так что…

– Жду тебя в десять, – категорично прерывает меня тётя Петуния, и я представляю, как она там, в своём маленьком аккуратном доме, поджимает губы. – Даже не вздумай опоздать!

Я позволяю себе рассмеяться только после того, как завершаю вызов.

Смотрю на дом Снейпа. В светящемся четырёхугольнике окна – тощий тёмный силуэт. Значит, волнуется. Я прячу улыбку в ворот куртки и неуверенно машу ему рукой. Секунда, другая – Снейп поднимает ладонь в ответ. Мне не нужно слов, чтобы понять: он меня отпускает. И чтобы ответить: я вернусь.

На электричку я едва не опаздываю – влетаю в вагон за пару минут до того, как двери плавно смыкаются. Здесь немноголюдно: в самом начале вагона – весёлая компания подростков немногим меня младше, дальше – пара выглядящих усталыми немолодых джентльменов. Должно быть, едут домой после работы. Я сажусь на свободное место, прижимаюсь щекой к окну. Ехать долго; около часа. За это время, не прихватив с собой ни наушников, ни книг, можно задремать, и я почти засыпаю, прислонившись к окну.

Мне снится, что тьма за стеклом наваливается на вагон неподъёмной тяжестью, что колёса визгливо таранят рельсы, стараясь, но не умея противостоять силе торможения, и что-то впереди, у головы состава, не позволяет поезду двинуться дальше. Мою шею печёт, в горле пересыхает; я приоткрываю глаза – и натыкаюсь на Тьму. Такую непроглядную – цвета свежей черники, – что за ней не разглядеть даже кривых силуэтов деревьев. Тьма волнуется и ходит ходуном.

Я протягиваю руку.

Миллиарды крошечных паучков – атомов Тьмы – змеятся по моим пальцам, бегут вверх, скачут, как блохи, прячутся в волосах, в капюшоне, забираются под свитер… мне чуточку щекотно, от тысяч лапок миниатюрных питомцев по коже ползут мурашки. Десятки паучков, помогая друг другу, тянут вниз язычок молнии моей куртки, задирают свитер, прижимаются к груди. Тут, в левой части, горячо и тесно, будто кто-то всунул мне в грудную клетку пульсирующую грелку. Я тру грудь рукой, и кожа под пальцами плавится, как вязкая тягучая карамель, и осыпается золотой песочной трухой, и миллиарды паучков – восторженный писк, звенящий в ушах – устремляются в образовавшуюся воронку, и пролезают туда поспешно, толкаясь и цепляясь друг за друга, и о чём-то перешёптываются… Лезьте же, лезьте, проклятые! Заталкиваю их сам, помогаю ладонью, забирайтесь, как я от вас устал, боже правый! Всё с собой уносите, всё…

– Молодой человек! – меня трясут за плечо, и я выныриваю из вязкого болота. Надо мной склонилась девушка. Из той компании. Улыбчивая, с растрёпанными рыжими волосами. Она мне улыбается и подмигивает:

– Не советую засыпать в электричках, а то доедете до какого-нибудь Коукворта.

Я растерянно киваю и провожаю её, лёгкую, гибкую, летнюю, взглядом. Встаю. В груди жжёт, странное послевкусие полусна вяжет язык. Я опускаю взгляд и невесело усмехаюсь.

Моя куртка расстёгнута.

Значит, неделя, профессор?

Северус, Север…

На тихом перроне почти никого – здесь царит тишина, сгустившиеся сумерки закрыли молочное небо, двигаться можно лишь по памяти. К счастью, она меня не подводит: я помню этот тощий серый куст, помню узкую тропку, помню сверкающую вывеску кофейни, которую обожает тётя Петунья. Пожалуй, она любит кофе не меньше чая – здесь я даже работал, я помню белые стойки, аккуратные круглые столики. Даже улыбчивую чернокожую официантку, склонившуюся над поздним клиентом, я помню тоже, хотя ни за что не смогу назвать её имя. Это странно – возвращаться в место, не ставшее мне домом, и помнить тут каждый переулок, каждую лужу так чётко, словно я уехал отсюда вчера. Словно не было лет общения сквозь зубы и редких телефонных разговоров, словно я просто вышел в магазин – а теперь возвращаюсь.

Наверное, мне нужно было купить вина или чего-то вроде. Но я не могу представить, как зайду в супермаркет – у меня ладони влажные и горячие, а в висках барабаном стучит сердце.

Надо же, когда я был маленьким, Тисовая улица казалась мне длинной-длинной, такой длинной, что пройти её всю пешком мог лишь очень целеустремлённый человек. Но до дома тёти Петунии я добираюсь через пятнадцать минут. Он не меняется: тот же аккуратный газон (сколько лет я его стриг!), те же клумбы идеально круглой формы, то же выбеленное крыльцо.

И здесь, на этом крыльце, ко мне приходит неуверенность. Правильно ли я поступаю? Нужно ли это мне и, что немаловажно, моей тёте? Может быть, она была бы счастлива не видеть меня больше никогда, а я…

Будто в ответ на мои мысли, дверь распахивается, и тётя Петуния – цветастый фартук поверх скромного домашнего платья, убранные под сеточку волосы, взгляд с прищуром – встаёт передо мной. Фыркает:

– Так и знала, что ты будешь торчать на пороге! Проходи в дом. Куртку повесь вот сюда, быстрее высохнет. Даже не вздумай наступить на ковёр, пока не разулся! Ты вообще представляешь, как тяжело отмыть грязь от натуральной шерсти?

Я киваю, стягивая одежду и обувь под её привычное зудение, и украдкой её разглядываю. Тётя Петуния совсем не изменилась, только стала ещё худее – чётче проступили по-птичьи костлявые ключицы и запястья. Ставлю кроссовки на полку для обуви, выпрямляюсь, тётя поджимает губы:

– А теперь – марш мыть руки! Надеюсь, мне не нужно напоминать тебе, где ванная?

– Нет, я помню, – улыбаюсь. Она от этой моей улыбки тушуется, теряется как-то, враз забывая про напускную грубость, неловко опускает руки, мнёт длинными пальцами фартук… а потом встряхивает головой:

– Вот и замечательно. Жду тебя на кухне. Поможешь мне приготовить пирог, раз уж приехал.

В маленькой ванной Дурслей ничего не меняется: то же зеркало в массивной рамке, та же крошечная раковина, для которой я слишком вырос. Приходится наклоняться. На полочке над раковиной – бритва дяди Вернона, пара кремов, духи тёти Петунии… даже они остаются теми же: я помню этот приторный цветочный аромат, слишком тяжёлый и назойливый, но при этом удивительно точно подходящий моей неласковой, строгой тёте. Плещу водой себе в лицо – липкие, как паутина, остатки сна нужно прогнать. На кухню я прихожу спустя несколько минут – и, не дожидаясь приказа, берусь взбалтывать яйца. Тётя Петуния мимоходом кивает, выуживает из аккуратного белого шкафчика муку, достаёт из холодильника ягоды… мы готовим в молчании, но оно – как странно – совсем не тяготит меня; это правильное, приятное молчание, которого раньше никогда не было между мной и моей тётей. Я не спешу прерывать тишину, а тётя Петуния всегда готовит без комментариев: в такие моменты её узкое лошадиное лицо преображает задумчивая сосредоточенность, делает его почти красивым.