Выбрать главу

Я прошагал по переулку, по двору и вошел в заднюю дверь. Дома была только Хилда; зловеще помолчав, она сказала:

— Явился наконец. Твое счастье, мой мальчик, что отца нет дома, он пошел искать тебя. Вот твой обед.

Достала его из духовки, поставила передо мной, я был до того голоден, что съел все до крошки, не обращая внимания на ее неотрывный молчаливый взгляд. О крысе не было сказано ни слова.

Съев свой рождественский обед в ледяном безмолвии кухни, я поднялся к себе в комнату и с немалым страхом ждал возвращения отца. Около восьми вечера услышал его шаги в переулке, потом по двору; понял, что он сидел в «Собаке и нищем», это было скверно: порка, когда он приходил из пивной, всегда бывала гораздо более жестокой, выпивка как будто разжигала его гнев. Отец вошел в заднюю дверь, я наверху ждал его зова и переносился поглубже в закрытую часть сознания, куда существовал доступ только Паучку. Потом — ничего не последовало! Отец не позвал меня! Я услышал, как скрипнули ножки стула, когда он сел к столу, потом негромкие голоса — дверь была закрыта, поэтому не знаю, о чем они там говорили, однако уверен, что обо мне. Отец так и не подошел к подножию лестницы, не потребовал меня на порку, вот как прошло то странное и в определенном смысле великолепное Рождество.

Потом нетрудно было догадаться, почему я не получил порки за дохлую крысу: им требовалось меня задабривать. Ведь что меня удерживало от того, чтобы выдать их? Просто-напросто перспектива оказаться бездомным, хотя они не знали этого. Если бы я выдал отца с Хилдой, то стал бы подопечным несовершеннолетним, попал бы в приют, и было очень легко представить грубость, царящую в таких местах, утрату одиночества, строгий режим. Нет, я любил свою комнату в доме номер двадцать семь, находил удовольствие в своей совершенно мальчишеской жизни, своих насекомых, в канале, доках, реке и туманах; к тому же теперь в каком-то смысле со мной была и мать. Так что нет, я не хотел менять свою участь на удовольствие видеть, как их приговорят к повешению, во всяком случае пока что. Но они не знали этого, не могли предвидеть, что я сделаю в ближайшее время, поэтому в их интересах было меня задабривать. И следовательно, обходиться без порки.

До меня лишь потом дошло, что Хилда в известной мере пользовалась тем же преимуществом, что и я. Видите ли, ей тоже хотелось жить в том доме — мужчины с собственным домом тогда были редкостью, и Хилда при том, что собой представляла, разумеется, должна была относиться к этому очень серьезно. Так что представьте, как она, должно быть, обрадовалась, когда моя мать оказалась убита, когда поняла, что благодаря этому убийству может обеспечить себе место под той надежной крышей! Иначе Хилда не проявила бы ни малейшего интереса к моему отцу, я в этом уверен. Эта циничная, бессердечная паразитка стремилась получить все возможное от мужчины, над которым обрела власть, в сущности, стала властна в его жизни и смерти — потому что, как и я, могла выдать его в любое время и ухитриться не отправиться вместе с ним на виселицу.

Когда отец понял, в каком положении оказался? В выдумку насчет Канады как будто бы все поверили, а что до постоянного присутствия Хилды в доме, оно могло бы вызвать скандал на улице, менее погрязшей в безнравственности и растленности, но на Китченер-стрит такие дела были в порядке вещей. Там мужчины преспокойно отправляли жен в Канаду и водили к себе проституток, или сами отправлялись туда, а их место занимали другие. О таких вещах даже почти не судачили. Так что к Рождеству казалось, что убийство сошло им с рук, если, конечно, я буду помалкивать.

Думаю, отец понял истинное положение вещей, когда Хилда напрямик объяснила ему. Собственно, я не слышал, как она это говорила, но как-то вечером наблюдал за ним из окна, и было ясно, что нечто подобное, должно быть, произошло. Видите ли, когда мать была жива, у отца, если он считал, что она придирается к нему, существовала манера просто выходить в заднюю дверь. Эта привычка глубоко укоренилась, и когда я увидел, как он стремительно вышел (из кухни доносился разговор на повышенных тонах), то понял, что Хилда разозлила его. Он гневно прошагал до конца двора, натягивая куртку, но у калитки остановился и как будто замер в нерешительности, не зная, продолжать путь или вернуться. При виде этого я слегка испугался, сам не знаю толком почему — думаю, единственным, что могло быть хуже присутствия в доме Хилды с Норой (Нору я ненавидел почти так же люто, как Хилду, она была растленной, циничной пьянчужкой) было присутствие их без отца. Он все-таки представлял для меня какую-то защиту, я понимал, что если окажусь во власти двух этих чудовищ, мне определенно конец. Поэтому мне не хотелось, чтобы отец исчезал (правда, со временем это нежелание пройдет). Снаружи было темно, начался дождь; тут, видимо, отец принял решение, потому что повернулся и направился к дому; однако, сделав несколько шагов, снова потерял самообладание и пошел не к задней двери, а в уборную. Сидя у окна, я увидел слабый отсвет свечи, которую он зажег, сочившийся через отверстие в форме полумесяца, проделанное в двери. Дождь лил уже вовсю, я видел капли, падавшие мимо этого светлого пятна, и представлял себе отца, сидевшего за дверью со спущенными брюками, положив локти на колени. Мне пришло в голову, что мы оба сейчас чужды женщинам в кухне; и я задался вопросом, схожи ли хоть немного его чувства с моими. Потом я услышал шум спущенной воды, свеча погасла, и отец вышел. Вскоре после этого он вернулся в дом, и я снова услышал в кухне негромкие голоса.

Пожалуй, с тех пор, как Хилда перебралась в дом номер двадцать семь, для меня самым мучительным было видеть, как одежду матери носит какая-то проститутка. Дело заключалось не только в мысли о присвоении, но и в ежедневном зрелище того, что происходило с платьями, когда Хилда натягивала их. Мать была худощавой, со стройной, изящной, чуть ли не мальчишеской фигурой, а Хилда — мясистой, с округлыми формами. Поэтому платья туго облегали ее и приобретали вызывающий вид; то, что на матери выглядело скромным, на Хилде делалось вульгарным, такова уж была природа этой женщины, в какой-то мере вульгарным становилось все, к чему она прикасалась. Я начал наблюдать за ней, она вызывала у меня какое-то беспокойное жгучее любопытство. Говорить об этом нелегко, но когда я видел платья, передники, кофточки, для меня все еще сохранявшие ауру матери, преобразившимися, наполненными тем физическим соблазном, которым обладали все жесты Хилды, все речи, ее походка, верчение задом, — это сильно впечатляло меня. Я часто следовал за ней, когда она ходила за покупками, или вечерами, когда она надевала свою поношенную шубу и шла, цокая каблуками, с помадой матери на губах, в белье матери на теле, с мужем матери под руку, крался за ними по переулку, перебегая (словно африканский мальчишка) от одного укрытия к другому, неслышный, невидимый, как призрак, как привидение. Когда они сидели в «Рочестере», я наблюдал за ними через окно снаружи, из холодной тьмы, видел, как они греются и пьют в наполненном светом радушном тепле бара. Я отыскал путь во двор за пивной, это дало мне доступ к окнам туалета; встав на бочку, я наблюдал за Хилдой, когда она выходила справлять нужду, видел ее со спущенными трусиками и задранным платьем, не касавшуюся задом стульчака; потом, подтеревшись, она доставала косметичку и наскоро прихорашивалась пудрой и губной помадой матери. Хилда ни разу не заметила меня, правда, однажды, когда я встал на цыпочки, стремясь увидеть, что она делает, бочка зашаталась подо мной, и она подняла взгляд — но я успел пригнуть голову и вновь обрести равновесие. Как я уже говорил, у меня вызывало какое-то беспокойное, жгучее любопытство полнейшая бесцеремонность этой твари. Я наблюдал за ней, словно за экзотичным диким животным, со смесью восхищения, страха и с удивлением, что такая форма жизни может существовать. Она была некой природной силой, так я воспринимал ее в то время.