Что до отца, мое презрение к нему не знало границ. Он не был ни экзотичным, ни природной силой; в дикой, трусливой ярости он убил мою мать и теперь наслаждался гнусными вознаграждениями за свой поступок. Сидя в «Рочестере», он с самодовольной улыбкой потягивал пиво, хитрый, усмехающийся хорек с кровью на подергивавшихся лапах, скрытный, коварный, похотливый, жестокий и злобный. Мне было за что ненавидеть его, разве не так? Он убил мою мать и тем самым сделал меня плохим; заразил меня своей мерзостью, и ненависть, которую я питал к нему, была глубокой.
Какое-то время я делал вид, что по утрам ухожу в школу, однако недели через две уже не утруждал себя этим. По ночам я больше не спал, и было очень нелегко выходить из дома в половине девятого, а потом весь день бродить вдоль канала или отправляться на реку и лазать по баржам. Нет, я предпочитал сидеть в своей комнате, возиться с коллекцией насекомых и поглядывать на задний двор, смотреть, кто приходит и уходит.
Днем Хилда нередко принимала своих друзей, главным образом шлюх. Самыми частыми гостями были Гарольд Смит и Глэдис. Я спускался в кухню, садился на стул, подтянув колени к подбородку и обхватив руками голени, и молча слушал их, они как будто ничего не имели против, продолжали тараторить, сплетничать о всевозможных мелких драмах, придававших пряность и разнообразие их убогой жизни. Хилда всегда, не мешкая, доставала сладкий портвейн.
— Только отцу ни слова, — говорила она мне, наливая всем понемногу в чашки (после того, как Хилда появилась в доме, у меня самого развился вкус к портвейну).
У Глэдис, казалось, вечно были какие-то проблемы.
— Не одно, так другое, а, Глэд? — сочувственно говорила Хилда, отмывая плиту или срезая кожуру с картошки, а та сидела у стола, курила, беспокойно оглаживала выкрашенные в черный цвет волосы и рассказывала о какой-нибудь новой неприятности с домовладельцем или очередным «джентльменом». Гарольд Смит цинично, вяло усмехался и молча чистил ногти. Но я главным образом наблюдал за Хилдой, и пока она мыла плиту или чистила картошку, смотрел с тайным любопытством, как ее руки, груди, бедра шевелятся под передниками и юбками, некогда украшавшими стройную фигуру матери.
Из того времени ярко выделяется один случай. В январе темнеет к пяти часам вечера, и когда отец вернулся домой, уличные фонари уже горели. Я видел из окна спальни, как он вкатил в калитку велосипед и прислонил к стене уборной. Его сумка с инструментами висела на плече, шея была обмотана черным шарфом. Он опустился на колени, развязал веревочки на лодыжках и сунул их в карман брюк. Потом, оживленно потирая руки, прошагал по двору и вошел в заднюю дверь. Хилда стряпала обед, я слышал постукивание кастрюль и гудение, которое раздавалось в трубах, когда водопроводный кран был открыт. Послышались негромкие голоса, скрип ножек стула — отец повесил куртку с шарфом на крючок, прибитый к кухонной двери, и сел к столу. Хилда поставила перед ним бутылку пива, потом, пока она накрывала стол, он вынул курительную бумагу и жестянку с табаком. Обратите внимание, как легко Хилда приняла роль моей матери в повседневных домашних делах, хозяйку дома она разыгрывала блестяще; но заметьте также, с каким гнусным удовольствием отец принимал это!
Едва войдя в кухню, я догадался, что творится нечто странное. У отца с Хилдой была манера (уже знакомая мне) иногда наблюдать за мной искоса, и в тот вечер я почувствовал их осторожные взгляды. Бесило меня то, что, едва я это замечал, они тут же отводили глаза, вели себя совершенно нормально — чересчур нормально, — и в тот вечер во всем, что они делали, была какая-то наигранность. Кроме того, в кухне стоял странный запах, я не мог понять какой. Не еды, это определенно, на обед был копченый лосось — как он пахнет, я знаю. Я молча сел на свое место, молча принялся за рыбу. По-прежнему чувствовал, что они смотрят на меня и переглядываются, правда, видеть этого не видел. Потом разрезал картофелину, и прямо посередине ее оказалось какое-то темное пятно.
Я уставился на него с легким беспокойством. Потом из картофелины очень медленно стала выступать какая-то густая жидкость, в которой через несколько секунд я признал кровь. Я испуганно поднял взгляд, отец с Хилдой, держа вилки и ножи над тарелками, откровенно усмехались. Лампочка вверху стала внезапно потрескивать, и на миг мне показалось, что это смех. Я снова опустил взгляд на сочившуюся картофелину, и теперь кровь, казалось, застывала липкой лужицей под рыбой.
Чего они ждали от меня? Со светом происходило что-то странное; в кухне висела всего одна лампочка без абажура, и свет от нее был резким, желтым. Теперь он как будто стал колеблющимся — несколько секунд постепенно тускнел, мы оказались в полумраке, я видел только зубы и белки глаз отца и Хилды и блеск в их глазах, потом свет начал понемногу становиться ярче, и они вроде бы вели себя совершенно нормально. Затем с отвратительной непреклонностью он снова потускнел, потрескивание лампочки стало вдруг очень громким, поднялось чуть ли не до визга, и я сидел, едва смея дышать, нельзя было не слышать в этом потрескивании насмешки, издевательства, и когда я опустил взгляд на тарелку — смотреть на отца с Хилдой больше не мог, они ужасали меня, преображались, походили на каких-то зверей, в их лицах не было ничего человеческого, и у меня на затылке зашевелились волосы. Когда я опустил взгляд на тарелку, кровь слабо светилась, была словно бы раскаленной, и я глядел на нее в каком-то оцепенении, даже когда свет вновь медленно разгорелся и кухня вернулась в странно неустойчивое состояние притворной нормальности, где постукивали о тарелки вилки с ножами. Отец и Хилда неспешно ели и пили чай, а потрескивание лампочки вновь стало негромким, прерывистым, и вода из крана медленно капала в раковину. На моей тарелке в лужице застывшего жира лежала разрезанная картофелина, окрашенная в коричневый цвет соком лосося.
Я не хотел вставать из-за стола, не хотел доставлять им этого удовольствия.
— Думала, ты любишь лосося, — негромко сказала Хилда, вскинув на меня взгляд, когда подносила вилку ко рту. Я увидел, как отец глянул на нее, и губы его на миг искривились в мимолетной презрительной усмешке. Я не хотел доставлять им этого удовольствия; молча разрезал рыбу и стал с нарочитым чавканьем есть, не сводя глаз с лица Хилды.
— Что ты делаешь? — сказала она, поднимая чашку. — Ну вот — кость проглотил!
Я закашлялся, потому что лосось костистый, а я был неосторожен. Выкашлял на тарелку полупрожеванный комок рыбы с множеством торчащих из него тонких косточек. Отец сказал:
— О Господи, Деннис.
«О Господи, Деннис», — можете вы хоть представить, какую ярость это у меня вызвало? Разве не была эта подлая провокация гнусной? Но я не хотел доставлять им этого удовольствия и сдержался. Затаил гнев и ненависть, так как еще с Рождества знал, что мое время придет, и он тогда пожалеет.
Потом отец с Хилдой отправились в пивную, а я вернулся к своим насекомым. Услышав, что они возвращаются по переулку, я выключил свет и смотрел из окна, как они входят во двор. Отец пошатывался, и Хилда злилась на него, это было видно по выражению ее лица и по тому, как она быстро прошагала по двору и вошла в дом, пока он неуклюже закрывал калитку, а потом направился в уборную. Шаги по лестнице — Хилда идет спать. Но когда через несколько секунд вошел отец, я не услышал, чтобы он поднимался следом, минуты шли, и я понял, что он расположился на кухне, хотя даже не включил свет. Вскоре я бесшумно прокрался по лестничной площадке и посмотрел на спавшую Хилду; ее одежда и белье валялись на стуле, один чулок сполз на пол. Потом быстро спустился вниз. Как я и подозревал, отец остался в кухне, чтобы выпить еще пива, потом заснул. Я бесшумно подошел к нему. С запрокинутой головой и раскрытым ртом, все еще в кепке и шарфе, он негромко похрапывал на стуле возле плиты, подле него на полу стояли квартовая бутылка пива и недопитый стакан. При бледном свете луны, шедшем в окно над раковиной, я внимательно осмотрел его; моя затаенная ярость сохранялась внутри, и я понял, что могу сделать с ним все, что захочу; с этой мыслью пришло в высшей степени приятное ощущение силы, власти.