Чайка села на сваи в реке, и я, кажется, не в силах отвести от нее глаз. Отвратительная, толстая, с перепончатыми лапками и глазами-бусинками, она поднимает изогнутый клюв и издает зловещий крик. Легко представить, как этот клюв ударяет тебя в лицо, выклевывает глаз, словно моллюска из раковины, оставляя пустую глазницу и окровавленную щеку — щеку! Окровавленный нерв! Окровавленный нерв, нерв, нервное заболевание — ненавижу птиц. Теперь возле моих свай вода бурлит и пенится, на гребнях волн барашки, течение реки сильное, оно унесет тебя к морю, словно обломок кораблекрушения, смерть от воды, смерть от газа, смерть от пеньки пеньки пеньки: надо было повесить Хореса, пусть бы поболтался. Хорес — Кронос! Кронос Клег! Кронос и его птица Хилда, их надо было повесить обоих! Тауэрский мост — серое тусклое сооружение из карандашей и нитей на фоне меркнущего света этого ветреного дня, на западе по небу плывут темно-серые тучи, в них несколько рваных разрывов, через них падает свет, я сижу на скамье, опираясь на зонтик, ветер швыряет мне в лицо брызги с реки, чайка взлетает со свай, опять издает зловещий крик и беспорядочно хлопает крыльями, потом улетает по ветру, что дает мне наконец возможность подняться и плестись домой.
Незаметно поднимаюсь по лестнице и достаю тетрадь. Паучок хитер, как лисица, когда миссис Уилкинсон нашла в камине мою веревку и таблетки, тетрадь не обнаружила: я оказался умнее ее. В дымоходе, прямо за каминной доской есть узкая полка, выступ, я ставлю на него тетрадь и плотно прижимаю поставленным на торец кирпичом. Достать ее можно только так: влезть до пояса в топку вверх лицом, положив голову на газовую горелку, просунуть в дымоход руку к этому кирпичу — я едва достаю до туда пальцами, — снять его, и тетрадь тогда падает; несмотря на оберточную бумагу, она теперь грязнее, чем когда-либо. Карандаши я краду в доме, где придется, ей незачем знать, что у меня на уме, прячу их, по старой гэндерхиллской системе, в засунутый под брюки носок. Достаю карандаш, раскрываю тетрадь, гляжу в окно на небо, оно уже темное, и мысленно возвращаюсь к прежним дням.
Жизнь в нижнем отделении была несравненно лучше. Табак и книги, комната с дверью, свежий воздух на террасах снаружи. Последнее доставляло мне огромную радость. На террасах стояли скамейки (моя жизнь представляла собой путешествие от скамейки к скамейке и окончится на скамейке с крышкой!), откуда мне были хорошо видны огороды и поле для крикета, стена внизу, а за ней поля, уходившие к поросшим лесом холмам вдали. Когда ветер дул с юга, он приносил с фермы сильный запах навоза, и это тоже доставляло мне удовольствие. Для парня, росшего на Китченер-стрит, знакомого с природой только по огородным участкам и Темзе с ее множеством судов, этот простор был истинным великолепием. А какие там были небеса! Моими небесами были лондонские, а эти были голубыми, с белыми облаками, плывшими в вышине величественной вереницей, и мой дух ликовал, в вашем Паучке что-то пробудилось, и оно сохраняется до сих пор, уже слабое, еле теплящееся, но еще не угасшее. И помню, как однажды, сидя за блоком Б, я наблюдал за работавшими в огородах людьми в трепещущих на ветру желтых вельветовых брюках и зеленых свитерах, а когда возвращался в палату (меня выпустили только на полчаса), они еще продолжали работать, и я подумал: вот это работа по мне.
Чтобы добиться ее, ушли годы. Временами я приходил в волнение, совершал глупые поступки и возвращался наверх. Меня неизменно встречал Джон Джайлс, правда, улыбка его стала какой-то неприятной: после того, как он откусил ухо санитару, у него вырвали все зубы. Джон лишь однажды за двадцать лет попал в нижнее отделение, когда его начали лечить электрошоком; сейчас он в жесткоскамеечной палате. Но я был другим, я научился представляться хорошим сумасшедшим; и со временем, когда Паучок прочно обосновался в закрытой части сознания, становилось все меньше и меньше нужды содержать меня в этой палате. Шпыняние уменьшилось, волнение улеглось. И я проводил внизу более долгие периоды. Сидел на террасе, наблюдал за людьми на огородах и думал: вот это работа по мне.
Да, это была работа по мне. О Господи, они снова за свое? Это их голоса опять трещат на меня из лампочки? И я думаю, что не перенесу еще одной такой ночи. Гляжу на свои пальцы — они кажутся очень далекими, поначалу приходит в голову, что я вижу какого-то краба на раскрытой странице, желтого, с ороговевшими клешнями, существо, не имеющее ко мне никакого отношения. Веду взглядом по руке к плечу, мне нужно убедиться, что эта штука часть меня, по крайней мере связана с этой мешаниной, этим неплотным, запутанным переплетением хрящей, костей и оболочки. Внутри я уже почти опустел, об этом свидетельствует противный вкус во рту и, разумеется, запах газа, и я задаюсь вопросом (такие мысли приходят мне по ночам), что во мне обнаружат при вскрытии после смерти (если только я уже не мертв)? Наверняка какое-то анатомическое уродство: моя тонкая кишка плотно обернута вокруг нижней части позвоночника и поднимается вверх тугой спиралью, внезапно превращаясь на полпути в толстую, которая обвивается вокруг верхней части позвоночника, словно боа-констриктор, прямая кишка, проходящая через череп и анус, начинается в верхней части головы, где образовалось отверстие между черепными костями, которое я постоянно трогаю пальцем с изумлением и ужасом, этакий выделительный родничок взрослого (волосы мои слиплись бы и воняли, если бы не благословенный дождь, омывающий меня ежедневно). С тех пор как это случилось (поздней ночью несколько дней назад), я пытался не есть, движение пищи по кишкам стало мне мучительно ясно, это серия судорожных спазмов, кажется, что какой-то червь ползает вокруг позвоночника. Другие органы прилепились к скелету, чтобы создать в туловище пустоту, я так и не понял, почему это происходит. Одно легкое исчезло, в другом червь, но курить, к счастью, все-таки возможно. Воду из живота выводит единственная тонкая трубка (сплющенная, прилегающая к ребрам), лишь она проходит через пустоту и соединяется со штукой между ног, уже почти непохожей на зрелый мужской орган. Внутри у меня медленно гниют остатки ненужных больше органов, и запахи этого процесса так просачиваются через поры кожи (моя кожа! моя оболочка, мой панцирь, моя корка!), что я обертываю торс и все конечности газетами и гофрированным картоном, на месте их удерживает бечевка, клейкая лента, резинки, все, что я смог стащить в этом доме. Со всем этим я могу жить; сейчас меня мучает мысль, что мое тело приготовляется для чего-то, что я пустею внутри, освобождая место чему-то другому, и когда я пишу эти слова и подчеркиваю их волнистой чертой, из лампочки внезапно вырывается громкий гогот, а с чердака раздается топанье, от которого дрожат стены и раскачивается на шнуре лампочка, я сижу испуганный, а качающаяся лампочка бросает комнату в неистово сменяющие друг друга блоки света и тени.
Раскачивание почти прекращается, и я поднимаюсь из-за стола, мне нужно выйти из комнаты хотя бы на пять минут. Плетусь к двери и едва поворачиваю дверную ручку, сверху слышится зловещий вой, но их гнев я могу выносить, по крайней мере недолго. Иду по темной лестничной площадке к туалету и стою над унитазом, расстегивая дрожащими пальцами брюки. Появляется маленький, похожий на трубку аппарат, нечто из сумки водопроводчика, и начинает мочиться крохотными черными паучками, в унитазе они свертываются точками и плавают по воде. Значит, у меня инвазия; значит, во мне обитает колония пауков; значит, я представляю собой сумочку с яйцами.
Возвратясь в комнату, я стою, опираясь руками о стол, и гляжу на голые деревья в парке, тускло освещенные уличным фонарем, тонкие веточки образуют бледный узор на фоне темноты. Небо затянуто тучами, луны нет. Там ничто не шевелится. Сажусь с шуршанием картона и газет, беру карандаш. Я думал, что не перенесу еще одной такой ночи, и, как всегда, ошибся, я обманываю себя мыслью, что свободен, могу контролировать себя, могу действовать. Это не так. Я их создание.
Эта работа по мне, думал я, наблюдая за людьми на огородах. После многочисленных просьб мне дали такую возможность, и я не разочаровал их. К тому времени я провел в Гэндерхилле почти десять лет и был хорошо известен. У меня была комната в блоке Е и несколько дозволенных вещей (а еще несколько недозволенных, спрятанных по разным тайникам). Мне было уютно, у меня была своя ниша; меня считали нелюдимым, хотя я поддерживал нечто вроде дружбы с Дереком Шедуэллом, человеком из Нигерии, которого, как и меня, несправедливо обвинили в убийстве матери; мы каждый вечер играли в бильярд в комнате отдыха. Я был в добрых отношениях с санитарами, и меня регулярно приветствовал на террасах доктор Остин Маршалл. Место в команде, работавшей на огородах, было своего рода вершиной моей карьеры в Гэндерхилле; и я был уверен, что, применяя то, чему научил меня отец в детстве, смогу делать все, что от меня требуется.