Отец торчал в «Собаке» до закрытия. Ночь была холодной, начал моросить дождь. Он встал на тротуаре, низко натянув кепку, и несколько секунд свертывал самокрутку. Внезапный блик желтого света в нескольких ярдах на углу дал ему понять, что дверь кабинки открылась, он поднял глаза и увидел Хилду Уилкинсон с подругой. Хилда несколько секунд глядела на него, отец встретил ее взгляд уголками глаз, облизывая край самокрутки. Впервые он видел ее отчетливо — и какой великолепной женщиной она оказалась, задорной, полногрудой, белокожей, прямо-таки загляденьем! В невзрачной колышущейся от ветра шубке, под дождем, моросившим на непокрытую голову, все еще в свете из пивной, она открыто смотрела на моего отца, вздернув подбородок, и Господи, как безумно она вдруг стала нужна ему, это он знал тверже, чем что-либо в жизни! Потом дверь закрылась, свет исчез, и обе женщины быстро пошли прочь, в дождь и темноту.
Я закрыл тетрадь, наклонился, не вставая со стула, и сунул ее под линолеум, там, где он отстает от пола возле плинтуса. Воспоминания и догадки совершенно меня изнурили. Было уже поздно, в темном доме стояла тишина, даже с чердака не доносилось ни звука. Я лег на кровать поверх тонкого одеяла, не раздеваясь. Курил, глядя на лампочку, почти незаметно качавшуюся на шнуре. Окружавшее меня безмолвие словно бы сгущалось. Я продолжал глядеть в потолок и постепенно целиком сосредоточился на лампочке, светящейся нити в хрупкой оболочке из тонкого серого стекла. Несколько минут я не сводил с нее взгляда, в усталом мозгу не было никаких других образов, кроме этой колбы, начавшей потрескивать на меня, а потом почувствовал запах газа. Очень слабый, я подумал было, что мне мерещится. Но потом ощутил его снова. Поднял голову с подушки и огляделся вокруг. В стене, там, где некогда была газовая лампа, есть отверстие, в камине установлена вертикальная газовая горелка, похожая на перегородку, но она давным-давно отключена. Я поднялся с кровати, придвинул к отверстию стул, встал на него и понюхал перекрытую трубу. Ничего. Опустился на четвереньки и приблизил нос к горелке. Что-то неопределенное — я сперва подумал, что комната пропиталась этим запахом, потом решил, что это лишь воспоминание о запахе, вызванное какой-то сложной цепью ассоциаций, возникшей в результате писания. Существовала и третья возможность, хотя она не сразу пришла мне на ум: что запах шел из меня, из моего тела.
Это явилось потрясением. Я растянулся на полу и попытался обнюхать себя. Ничего не вышло. Ухватился за край кровати и, шатаясь, поднялся на ноги, торопливо расстегнул непослушными пальцами рубашку и брюки. Пахнет оттуда? Опять эта ужасная неуверенность — запах то как будто появлялся, то исчезал. Я сидел на кровати, ухватясь за голени и положив лоб на колени. Есть запах? Есть газ? Сочится он из моего паха? Я поднял голову и беспомощно покачал ею. Газ из моего паха? И в эту минуту на чердаке послышался шум, негромкий смех, затем какой-то стук — потом снова наступила тишина.
До самого утра я почти не спал, и свет оставался включенным. Я пытался изгнать из головы эту мысль, но она никак не уходила, жуткая, мучительная неуверенность сохранялась. Особенно страшно было во время завтрака — мне казалось, что любой из соседей за столом может уничтожить меня одним лишь взглядом; я чувствовал себя хрупким, как лампочка. Лишь когда подошел к каналу, какое-то подобие нормальности возвратилось, а когда свертывал дрожащими пальцами самокрутку и минуты проносились мимо меня в этом укромном месте, события ночи стали представляться каким-то кошмаром наяву; вскоре я смог от него избавиться.
Но газ — почему газ? Я не знал, что и думать. Было это как-то связано с газовым заводом по другую сторону канала? В Канаде газовых заводов нет, так что я двадцать лет не видел газгольдеров, правда, меня беспокоит только их структура, колонны состоят из тысяч стальных модулей, каждая из четырех граней каждого модуля представляет собой рамку с диагональным перекрестием; поскольку колонны высокие, перекрестия повторяются почти до бесконечности, и если я долго смотрю на них, этот узор зачаровывает меня, вызывая сильное головокружение — понимаю, это нелепо, но ощущение все же реальное. Потому я и мучился теми странными ощущениями прошлой ночью? Никакой связи найти мне не удалось.
Я медленно плелся домой по мокрым безлюдным улицам. Дождь начался вскоре после полудня (на обед я не ходил) и моросил вот уже несколько часов. Я промок насквозь, но меня это не беспокоило, влага вызывала чувство очищения, после отвратительных событий прошлой ночи оно было приятно. Хмурый день переходил в сумерки, я шел мимо длинного ряда почерневших кирпичных ворот, мимо закопченного виадука над железнодорожными путями, проходящими по улицам Ист-Энда, многие ворота теперь заложены кирпичом или закрыты листами рифленой жести, свалки и гаражи за ними жили своей таинственной жизнью. Из одного гаража внезапно выехал сгорбленный человек в старой инвалидной коляске и свернул за угол, я последовал за ним в ворота и снова увидел в восточной стороне газовый завод, три купола с ржавыми пятнами и полосами, красновато-бурыми под дождем.
Я крадучись вошел в дом и сразу же поднялся в свою комнату, где собирался покурить, потому что почти весь день не курил. Нащупывая в кармане табак и бумагу, я стоял у стола, глядел в окно на убогую площадь внизу, посередине ее разбит маленький парк с оградой из острых железных прутьев, редкими деревьями и кустами, крохотным прудиком и лужайкой, на которой играют дети. Уже почти стемнело. У ворот парка, запираемых на замок с половины шестого, стоит одинокий фонарный столб, черный железный ствол с желобчатым основанием, короткой шишковатой перекладиной наверху и стеклянной коробкой, где находится лампа, льющая мутный желто-золотистый свет, в котором мелкие капли дождя сеялись, будто проблески, будто намеки или предположения. Мои ловкие пальцы взяли щепоть табака, разложили его на бумаге, потом я свернул самокрутку и облизнул край. У меня есть широкая жестяная зажигалка с откидным колпачком; я прикурил от нее. Темнота сгустилась, желтый свет уличного фонаря стал сильнее и ярче, мелкие дождевые капли продолжали косо сеяться сквозь него, словно воспоминания, проплывающие в нездоровом, помраченном разуме. Я сел за стол и потянулся вниз за тетрадью.
Утро следующего воскресенья выдалось светлым, ясным, и еще до восьми часов я услышал, как отец налил воды в чайник и зажег газ. Лязгнула большая черная сковородка, когда он ставил ее на плиту, послышалось, как открывается жестяная хлебница, где лежала горбушка от вчерашней буханки. Потом тишина — с кухни доносится запах беконного жира — он сидит за столом, пьет чай из белой эмалированной кружки со щербинками и макает хлеб в растопленный жир. Скрип ножек стула — он зашнуровывает ботинки, потом выходит в заднюю дверь, и я видел из окна спальни, как он шел по двору к велосипеду.
Должно быть, где-то во второй половине дня Хилда Уилкинсон перешла железнодорожную линию по мосту возле Омдерменского тупика и направилась по дорожке к участкам. Отец был в сарае, перебирал корзину накопанной утром картошки. Этот сарай — какая дрожь до сих пор пробирает меня при одном лишь воспоминании о нем! Внутри было темно, стоял сильный земляной запах. Там всегда были груды ящиков, мешков и корзин, конечно же, инструменты, лопаты, грабли, мотыги и прочее, завязанные мешочки с семенами на полках, а в темноте между стропилами паутина. Иногда я, закрыв за собой дверь, всматривался в нее часами, и в темноте сарая — окон там не было, лишь какой-то свет просачивался сквозь трещины и щели — в конце концов видел, как большое полотно паутины колышется, когда ее создатель быстро бежал по изящной тонкой западне к своей добыче. Иногда я распахивал дверь, дневной свет заливал сарай, паутина мерцала в солнечном сиянии, и я зачарованно глядел на утонченное изящество и совершенство ее строения. Но мне почему-то всегда не хватало времени, чтобы как следует разглядеть паутину в свете. Еще в сарае было старое, протертое, набитое конским волосом кресло, на деревянном ящике подле него стояла свеча в застывшей восковой лужице; и наконец чучело хорька — невесть откуда взявшееся — в запыленном стеклянном ящике на одной из полок задней стены. Хорек скалился, обнажая белые острые зубы, и поднимал одну лапу, его лоснящееся гибкое тело застыло в позе, выражающей внезапную тревогу, и хотя одного стеклянного глаза у зверька не было, а из отверстия торчала набивка, другой остро блестел в полумраке сарая и всегда выводил меня из душевного равновесия, если я долго смотрел на это злобное существо.