— Идите, красавицы, идите! — раздался звонкий голос Агафьи.
— Ой, боязно! Родимые мои… Куда это мы зашли-то! — раздалось в толпе красавиц.
— Боязно! — передразнил их «брильянт». — Словно впервой!
— Идите, идите, — кричала Агафья, отворяя дверь. — Идите смелее!..
Толпа скучилась возле двери, приостановилась, заколыхалась и наконец ввалилась в комнату, и только одна, по-видимому, девушка, с роскошной косой, матовым лицом и большущими черными глазами, осталась было в сенях, но подлетевший «брильянт» схватил ее в охапку и втолкнул в комнату.
— Иди! — проговорил он.
— А-а-а-а-а! — раздался вслед за тем радостный крик из комнаты и далеко-далеко разнесся по уснувшей окрестности.
Желая разыскать кучера, я прошел на половину Самойлы Ивановича. Там все было тихо. Стеариновая свеча, горевшая на столе, тускло освещала комнату. На диванах и на полу спали дети «брильянта», и тихое сопение их смешивалось с однообразным чиканьем стенных часов. За перегородкой слышалось оханье. Я заглянул туда и увидал лежавшую на кровати жену «брильянта». Словно мертвая лежала она, закутавшись одеялом и оставя снаружи только одно желтое, худое лицо с острым, выдававшимся носом. Небольшая лампочка, стоявшая на столике, освещала это лицо.
— Здравствуйте, Елена Ивановна! — проговорил я тихо. Она уставила на меня свои ввалившиеся большие глаза.
— Не узнаёте?
— Как не узнать, узнала! — проговорила она едва слышно.
— Что, хвораете?
— Нет, я ничего…
— Почему же стонете?
— Мочи нет, разломило всеё…
— Давно?
— Давно уж… третий месяц… Так вот и валяюсь здесь.
— С постели-то встаете?..
— Встаю когда, да плохо… голова кружится.
— Что же вы за доктором не пошлете? Кроме того, и сейчас здесь фельдшер… хоть бы его позвали.
Елена Ивановна замотала головой.
— Был он здесь.
— Что же?
— Ну его! Пьяный он, насилу языком ворочает. Я ему говорю: «Мочи мне нет, душа с телом расстается!» А он смотрит на меня пьяными глазами да смеется. «Какие вы, говорит, красавицы были, а теперь какие дурныя!»
За перегородку вбежал «брильянт».
— Нашли с кем заниматься! — сострил он, увидав меня, и тут же, обратясь к жене, спросил: — Ленинька! Где ключи от красного комода?
— Я не знаю…
«Брильянт» даже рассердился.
— Не знаю да не знаю! Только от тебя и слышишь! Эх, головушка горькая! Хоть бы померла, что ли, скорее!
— На столе посмотри… там нет ли! — простонала Елена Ивановна.
«Брильянт» вбежал, нашел на столе ключи и, гремя ими, хлопнул сенной дверью.
— На грех-то еще хозяина принесло!.. — проговорила больная.
— А что? — спросил я.
— Как что?.. Ведь это теперь дня на три пойдет, покоя не дадут!.. Слышите, музыка какая, пение какое… Слышь, и Парашу Колобову привели… Жаль мне ее, крестница она мне, скромная такая.
— Зачем же ее пустили сюда?
— Кому за ней смотреть-то! У нее только и есть одна мать-старуха, да и та слепая…
— А вы-то что же?
— Что я могу сделать? Пьяною, вишь, напоили ее, обманули.
В это время за перегородкой кто-то хлопнул дверью, послышалось бряцанье шпор и топот чьих-то сапогов.
— Разыскал? — спросил чей-то голос, в котором я узнал тотчас же голос станового Абрикосова.
— Точно так-с, ваше высокоблагородие. У священника в селе Покровке ночевать оставался.
— Лошади поданы?
— У крыльца-с.
— Шинель!
Послышалось суетливое топанье сапогов и кряхтение г. Абрикосова.
— Калоши!
Топот снова повторился, затем что-то два раза стукнуло, заскрипела дверь, а немного погодя зазвенел колокольчик, застучали колеса, и все стихло.
— Становой-то уехал, должно быть! — простонала Елена Ивановна и закашлялась.
VI
Я едва разыскал своего кучера. Где-то под навесом лежал этот бедняга, на голой земле, с растрепанными волосами и окровавленным лицом. Степан Иваныч не солгал, объявив, что кучер мой пьян. Действительно, он напился до такой степени, что не выказывал никаких признаков жизни, и, как ни старался я разбудить его, все старания мои оказались тщетными. Я принялся разыскивать лошадей, с целью хотя бы без кучера добраться домой, но и лошадей мне разыскать не удалось. Все, буквально все, к кому я ни обращался, были до того пьяны, что никакого путного ответа дать мне не могли.
Пришлось или оставаться ночевать, или идти пешком. Я выбрал последнее.
Что за чудная ночь была в то время! Темно-голубое небо было совершенно чисто; только два-три облачка, легкие и воздушные, как кружево, плыли по нем, плыли и, становясь все прозрачнее и прозрачнее, словно таяли и затем исчезали. Несколько фосфорически дрожащих звездочек и круглый диск луны освещали окрестность, серебрили ее и вместе с тем наполняли каким-то странным смешением света и тени. Вода в реке стояла неподвижно, словно громадное зеркало лежало перед вами и отражало в себе серебристый сноп луны, окрестные темные горы и массу домиков с красными огоньками, горевшими в окнах. Все было тихо, все словно замерло, притаилось, боясь нарушить эту живую тишину ночи. Только где-то далеко в соседнем селе тявкала собака. Я прошел плотину и углубился в лес. Там ночь казалась еще волшебнее; там немая тишина сменилась каким-то чуть слышным таинственным шепотом, словно кто-то шептал, спрятавшись за кустами… Это дрожали листья осинок и, дрожа, производили шепот. Здесь в лесу было больше и тени и света. Вдруг где-то впереди скрипнуло колесо. Я приостановился и начал прислушиваться. Все было тихо. «Почудилось!», — подумал я и пошел дальше. Я шел по той же самой дороге, по которой мы с дьяконом пришли на мельницу. По мере того, как я углублялся в лес, деревья становились все гуще и гуще, дорога то суживалась, то разбегалась в объезды. На одном из таких-то объездов мне опять послышался скрип колеса, но на этот раз скрип раздался уже несравненно ближе. Можно было даже догадаться, что скрипела телега, силившаяся выбраться из колеи; даже слышно было чье-то понуканье и тупой удар кнута. Я пошел дальше и немного погодя действительно увидал вдалеке две телеги. Телеги эти ползли не по той дороге, по которой я шел, а по другой, объездной. Только мелкий кустарник разделял эти два пути. Я остановился; пахнуло дегтем, телеги поравнялись со мной и, поскрипев, вскоре миновали. Но мне показалось, что в одной из них, а именно в передней, сидел как будто бы Орешкин с какими-то двумя-тремя неизвестными фигурами, а в другой, задней, целая куча каких-то ребят. Орешкина заподозрил я по шляпе, но кто были остальные — я рассмотреть не мог. Завернув за кусты, телеги скрылись из вида. Но как только скрылись они и по мере того, как скрип их удалялся все дальше, все любопытство мое возбуждалось сильнее и сильнее. Точно ли проехавший был Орешкин, и кто был с ним? Орешкин собирался в город, дорога в город шла мимо мельницы, но кто же был с ним? Я остановился. И опять кругом немая тишина, заставляющая вздрагивать и озираться. Даже скрип телеги перестал доноситься, даже шепот деревьев словно замолк, и слышал я — именно слышал, а не чувствовал — биение собственного сердца. Уж не задумал ли чего этот Орешкин, этот начитавшийся романов человек? Уж не детей ли своих он забрал с собой? И картины одна другой нелепее стали рисоваться в моем возбужденном воображении. Меня тянуло вернуться, но оргия, происходившая в домике, эта грязь, этот цинизм разгулявшихся людей, этот кларнет и скрипка, этот «брильянт» со штопором и бутылками — удерживали меня. Я пошел дальше. Но чем дальше шел я, чем дальше отходил от мельницы, тем сильнее начинало овладевать мною любопытство. Мне даже представилось, что мой кучер успел проспаться, что он в состоянии будет заложить лошадей и что на лошадях я, конечно, скорее буду дома, нежели идя пешком. И я вернулся.