Выбрать главу

Но продолжаю, выбора у меня нет. И может быть (я покурил, после курения дела обычно выглядят не так уж мрачно), я преувеличиваю свои трудности. В конце концов, у меня еще с мальчишеского возраста есть какие-то стратегии, способы находить выход. Например, уже знакомое вам удаление в недоступную другим часть сознания: Паучок не только в детстве, после смерти матери, скрывался туда, предоставляя Деннису сталкиваться лицом к лицу с миром. Нет, за многие годы он понял, что зачастую необходимо возлагать это на Денниса, или «мистера Клега», раз уж на то пошло; мало того, потребовались промежуточные ячейки — к примеру, с доктором Макнотеном, знавшим мою историю. Открытая часть сознания не удовлетворяет его, поэтому я позволяю ему контактировать с бывшей закрытой частью, ставшей теперь своего рода помещением, где обитает Деннис Клег с «моей историей» — но Паучок никогда там не появляется! Он прячется, и доктор ничего не подозревает. То же самое с мертвыми душами: все хорошо, пока Паучок прячется — но стоит ему только показаться на внешнем круге паутины, в которой живет мое хрупкое осажденное существо — и мне конец. Вот такие дела.

Скверно то, что ради сохранения жизни я вынужден прятаться в центре этих кругов с радиальными нитями, образующими отсеки — участки! — где нет ничего живого, только плавают тени, перья, угольная пыль и дохлые мухи, всюду чувствуется запах газа, и больше там ничего — только эти вонючие норки, которые я создал для спасения Паучка от штормов и бурь мира. Что это за жизнь, способная существовать только в центре этой неровной, напоминающей колесо структуры пустых ячеек?

Когда меня увезли с Китченер-стрит, то не сразу решили, как со мной быть. О том времени я помню очень мало: нечеткие очертания людей и комнат, эфир, до отказа заполненный мысленными речами, постоянное ощущение жуткого напряжения, такого, как отец создавал за едой на кухне. Потом я понял, что катастрофа неизбежна, и очень остро ощутил свою неладность. Свет постоянно был тусклым, казалось, я все время находился в тени, другие, кто ходил со мной из комнаты в комнату, тоже, словно в тех комнатах стояли постоянные сумерки, придававшие всем фигурам и лицам нечеткость, голоса звучали гулко, низко, гудели и отзывались эхом из теней, окружавших людей и комнаты, сумерки, в которых я пребывал, были заполнены чужими мысленными речами. Тогда я жил в ужасе, непреходящем ужасе, упорно тянувшемся в закрытые части сознания, покуда, изнеможенный, не забился в ту норку, где хотя бы на недолгое время мог быть в безопасности.

Потом мир вновь обрел четкость. Тени отступили, и я больше не слышал гулкого эха голосов, стал отличать людей друг от друга, и хотя знал, что они намерены причинить мне зло, у меня все-таки была мысль, что это случится не скоро, а когда случится, то так внезапно, что нет смысла быть особенно настороже, пока живу по режиму. Режим! То были режимные дни с утра до ночи, каждый из них походил на предыдущий и последующий, это приносило мне какой-то покой, по крайней мере в те тихие периоды, когда я чувствовал, что могу совладать с мысленными речами, когда они не сплачивались против меня, заполняя эфир гулом и жужжанием, щелканьем и треском, словно вьюга бактерий, постоянно кружившая вокруг моих ушей и затылка, в конце концов от нее становилось негде укрыться, даже в тех тайниках, куда мог заползти только Паучок — в таких случаях никакой на свете режим не мог бы приглушить ужас перед бедой, которая должна была неминуемо выпасть на мою долю. Потом, видимо, там всякий раз стали понимать, когда это должно произойти, уводили меня в надзорную палату и держали там от греха подальше, пока я не успокаивался. Но особенно неприятными делает эти воспоминания то — я не упоминал об этом раньше, так как только что вспомнил, — что в те времена всегда, всегда, всегда повсюду ощущался ошеломляющий и отвратительный запах газа.