— Мир дорогой, тетушка! — поприветствовал он Агапиту.
— Спаси Христос, — застигнутая врасплох, не совсем обычно поблагодарила Агапита.
Старичок хмыкнул, попридержал сытого рыжего коня и очень проворно для своих лет пересел из короба на беседку. Был он маленький, седенький, юркий, как пескарь, и голос у него оказался светлый и звонкий, словно серебряный колокольчик.
— Слышь-ко, чего сказываю, — проговорил он увещевающим тоном. — Тяжело ведь по грязи с беремем-то… Айда-ко в кузов, в нем и сенцо есть, подвезу за милу душу.
Услыхав голоса, остановилась и Неонила, чуть не до земли пригнувшись под своей тяжелой ношей. Агапита медлила и, покусывая уголок шали, делала вид, что спешит догнать свою спутницу.
— Сядь, Агапитушка, — неожиданно разрешила старшая странница. — Бог тебе простит, не порожняя ведь. Да и мой мешочек прихвати, спинушку разломило.
Вряд ли Агапита взяла бы мешок, если бы знала, что вся поклажа принадлежит Платониде. Сестра-проповедница предпочитала странствовать налегке, взваливая пожитки на плечи своих безропотных рабов и рабынь, а привыкшая к послушанию Неонила помалкивала.
Уложив мешки, Агапита взобралась в коробок. Неонила же отмолчалась на предложение старика и засеменила рядом по тропе. Она шла споро, а старик, придержав коня, будто для того, чтоб тарантас не трясло на затвердевших комьях грязи и рытвинах, хитровато усмехался ей вслед.
— Куда бог несет? — наконец спросил он, обернувшись к Агапите.
Странница, будто любуясь предзакатным лесом, сделала вид, что не слышит.
— Благодать-то какая! — с притворным удивлением проговорила она, как бы про себя.
— Да, благодать у нас тут за милу душу, — негромко подхватил старик, с любопытством поглядывая на свою пассажирку.
По тому, как пренебрегла его услугами старушонка и как избегает разговора молодая, он догадался, что обе женщины — странствующие христианки. Ему не раз приходилось встречаться с людьми этого религиозного толка, он знал их обычай скрываться и отмалчиваться, но беременную скрытницу видел впервые.
— Вас, мила душа, не обгоняла ли баба в полушалке?.. На пегой лошаденке? — помолчав, опять спросил он.
— И раненый солдат? — почему-то обрадовавшись, не выдержала Агапита, смутилась и ответила рывком: — Проехали.
— Проехали?! Слава богу. Раненый, говоришь? Писал: мол, в голову и в руку; полгода в гошпитале отлеживался, а теперь домой до особенного приказу. Сын это мой, Николай Трофимыч Юрков, а с ним сноха Лизавета. Я, значит, Трофим Фомич, а он Николай Трофимыч. Полеводом робил до войны-то, в нашем же Узаре; а теперь вот, вишь, отвоевался. По телеграфу отбил: мол, еду, встретьте, а где встретить — не выяснил. Может, на станции, может, на разъезде. От нас дотуда и досюда по тринадцать верст. По тринадцать до станции и до разъезда, вот и гадай: где? Тогда мы так: сноха на разъезд, а я на станцию; и выходит, что ей подфартило… И ладно, и опять живем за милу душу!
Он засмеялся, и Агапита увидела, как на его темных поредевших ресницах заблестели слезинки, а из-под седых нахохленных усов на какое-то мгновение высунулся кончик языка. Пожалуй, рассмеялась бы и Агапита — она любила поддержать чужую радость, — если бы снова вдруг не заломило поясницу. Женщина досадовала на себя, что опрометчиво поступила, сев в тарантас, — на ходу было легче, — но слезать теперь уже не хотела: она почти год не слыхала живой человеческой речи.
— Заживем опять, — с прежней взволнованностью продолжал старик. — В колхозе живем-то, по имени Азина. Герой это был в наших местах на гражданской войне — товарищ, значит, Азин. Вот и зовемся: азинцы. Ничего название, ловкое, помнимое. Кому ни скажись — знают Азина. Старый-то Узар вроде позабыли, азинцы — и вся недолга. Живе-ем. Война вот только прищемила. Людей маловато, мила душа! Бабы-поплакушки, ребята-стригунки да мы, дряхлятина — соплей перешибешь, вот те и все добытчики. А робим да еще соседям в «Заре» помогаем! Оно, конечно, кабы не мэтэест, давно бы шары под лоб увели, под холстину бы. Тошно бы без машин пришлося, хоть куда подерни, тошно! Сам-то я нынче не того — был, видно, конь, да изъездился. Семьдесят с привеском на загорбке да девятерых детей воспитал. Одначе копошуся где шатко, где валко. По зимам, по веснам у амбаров ночую, летом вот на этом Рыжке хлеба на полях стерегу. Тоже нужна человечья стать, козла на коня не посадишь. Да, люди-человеки. Мало у нас в колхозе людей, ой мало!.. А ведь есть они, люди-то, в миру, мила душа. Под новый год довелось мне в городу побывать, на базаре тамошнем, — чудо!.. Народищу, что вот этот лес, — темень! Один стоит всякую труху насылат, другой ходит бритву продает, третий кармашковые старые часы за новые втират… Все, видать, мастера спекулянтичать, оторви да брось! Эх, думаю, в колхоз бы вас, лоботрясов, под милицией бы… Да мало ли еще таких, которы шалтай-болтай, а вот поесть-то каждому за милу душу охота!