К Кнеллеру я попала в тот же день. По правде говоря, по описанию профессора я представляла его молодым и деловитым, но дверь мне открыл человек совершенно лысый, как бильярдный шар, с мудрым взглядом черепахи, и старше меня раза в два. Лысина у него так блестела, как будто он ежевечернее полировал ее тряпочкой.
Квартира, где я оказалась, была просторной, в несколько комнат, и в некоторых из них до потолка высились полки с книгами; здесь были издания разных времен и на разных языках, и я выразила восхищение, тщательно подбирая немецкие слова, - неужели он привез их все с собой? Ведь наверняка пришлось платить немалые пошлины - за вес и культурную ценность. Он возразил на несколько старомодном русском, что эти книги ему не принадлежат, они лишь во временном пользовании, но на мой невежливый вопрос: кто же оказался таким щедрым, Кнеллер не ответил; вместо этого он пригласил меня испить с ним кофе. Да, как ни странно, он так и сказал: "испить", и от этого повеяло доброй стариной, потерянным временем, когда по Петрограду еще ходила конка. Кофе у него тоже получился отличный, с привкусом старины: в меру сладкий, бодрящий, с особой горчинкой.
За большим окном кропал мелкий дождь, и уличный фонарь качался от порывов ветра, бросая тени на стену дома напротив. Хозяин зажег настольную лампу, которая очерчивала тайный круг: он, я и моя чашка с кофе, похожая на раскрытую раковину. О делах он говорить не торопился, и почему-то мы заговорили с ним о Семилетней войне, причем ему были известны такие подробности, что вскоре я замолчала и лишь с удовольствием слушала его рассказ. От Семилетней войны он перешел к политике Священной Римской империи, оттуда перескочил на Петербург, на Войну за Независимость, упомянул напряженность между морскими державами, и только здесь наконец упомянул, о том, кто вел дневник: простой младший офицер Королевского флота. Он скрупулезно записывал все, что происходило за день, и мечтал сохранить свои записи для потомков.
- Впрочем, - задумчиво добавил Карл-Готтфрид Кнеллер и переплел пальцы, - в какой-то мере его мечта сбылась. Потомки увидели его записи... Но не его потомки. Он слишком рано и трагически умер.
- Жаль, - это прозвучало глупо, и Кнеллер взглянул на меня; трудно было разобрать, что таится в его глазах.
- Не стоит, - заметил он с легкой улыбкой.
- Но если не успеваешь сделать все, что хотелось? Как не жалеть об этом?
- О, - протянул мой собеседник, - жизнь устроена так, что самое главное от тебя не убежит: ты повлияешь на мир, так как должен. Кроме того, - задумчиво добавил он, - иногда мирской покров слишком тонок. Никогда не бывает тех, кто умер навсегда, и можно вернуться назад, чтобы протянуть им руку, намотать на палец нить.
От его слов мне стало печально: все это сказки, и только память наших друзей и память о наших делах оставляют нас живых во времени. Когда соприкасаешься с историей, то, нет-нет, но начинаешь думать о том, как меняются эпохи, и сегодня ты любил, а завтра нет и твоего следа на земле. Интересно, как воспринимают время астрономы - одиноко ли им сравнивать свою жизнь и жизнь звезды? Я помешала серебряной ложечкой остывающий кофе.
Вчера здесь ходил дикий вепс, сегодня идет дождь, а завтра не будет этой улицы.
- Ничто не проходит бесследно, - в унисон моим мыслям повторил Кнеллер.
В тот вечер я вернулась домой поздно, и мне было о чем задуматься.
Работа спорилась быстро, и вскоре я увлеклась: Вест-Индия, суровый морской быт и необычный взгляд умного и интересного человека, с которым нас разделяют двести с лишним лет. Я переживала вместе с ним события его жизни и видела его глазами, но, в отличие от него, я знала, что ему суждено умереть и не закончить этого дневника, и, как ни странно, мне было больно это знать, как будто смерть подстерегала его еще раз, и он был не буквами на бумаге, но моим другом.
- Девочки любят влюбляться в фантомов, - сказала я самой себе этим хмурым утром. У меня были подруги, которые любили актеров и книжных героев, придуманные ими маски своих мужей, и редко кто из них действительно мог и хотел увидеть, кого же они любят по-настоящему. Впрочем, многие мужчины страдали той же слепотой. Болезнь века. Или болезнь человечества, не знаю.
Я хотела надеяться, что избежала этой участи и знала, кого любила. Но судьба жестоко развела нас: смерть, кладбище, мраморная табличка среди пожухлой травы. Интересно, что я любила кладбища: мне нравилось читать эпитафии на старых могилах, нравилось бродить среди деревьев и могильных камней, и та же привычка была у моего морского офицера. Он тоже был одинок, скитался по чужим землям; только письма связывали его с родиной, письма, которые могли идти по полгода и не приходить вовсе. Меня забавляли его подсчеты и волнения о деньгах и нравился его характер, который явно был не сахар...