— Однако, — прокричал он, и теперь его голос хрипел, перекрываемый ревом ветра, — однако я должен на время покинуть вас… дабы следовать путем, указанным Господом, который в своей небесной мудрости счел меня достойным стать… меня, ничтожнейшего из ничтожнейших среди сего народа… достойным стать Его орудием, провозвестником Его воли. Ибо Он дал мне знамение, и я обязан следовать и покоряться…
Толпа зашумела; слабый говор все усиливался, пока не превозмог завываний ветра. Сотня голосов кричала:
— Куда?.. Куда?..
Тогда Джон повернулся, широкий рукав его рясы заполоскался на ветру — монах указывал рукой в сторону сверкающего безбрежного моря.
— В Рим… — Слово взмыло над толпой. — К земному отцу всех нас… к Камню, хранителю престола Петра… ко христову избраннику, его земному наместнику… дабы молить его о всемудрейшем понимании, воззвать к его нескончаемому милосердию и безмерной щедрости… во имя всеми любимого Христа, чья слава слишком часто попирается в наших краях…
Он продолжал, но его слова потонули в гомоне слушающих. Толпу из края в край обежал слух, что будет явлено чудо. Джон пойдет в Рим… он полетит… нет, будет знамение: он пройдет по морю, аки посуху… Волны покорятся ему!.. Более рассудительные, хоть и поддавались общему порыву, все-таки кричали, что следует найти лодку. Как вдруг весь гвалт был перекрыт пронзительным криком женщины:
— Свою, Тед Армстронг… Отдай ему свою!..
Человек, к которому был обращен голос, яростно замахал руками.
— Помалкивай, баба, у меня ж, кроме лодки, ничего и нету! Но напрасно он возражал, его уже никто не слушал, ибо толпа тотчас ринулась со скалы вниз — по тропе к морю, увлекая за собой Джона и его последователей, — мимо гудящих на ветру зарослей можжевельника и куманики. Наблюдающим со стороны солдатам почудилось, что толпа покатилась топиться; мужчины, оскальзываясь и падая в прибрежном иле, подволокли лодку Теда Армстронга — раз, и она уже на воде.
Покачиваясь, лодка переваливалась с волны на волну, вот уже и весла вставили в уключины, и Джона усадили. Часть девушек взобралась у берега на кучу плетеных ловушек для ловли омаров, остальные полезли обратно на скалу, чтобы лучше все видеть. Лодку отпустили, и она бешеным поплавком заскакала по волнам, так что временами показывалось днище, но потом ветер подул в парус, лодка выпрямила ход и стала продвигаться к первым пенящимся белым бурунам. С двух сторон простирались бесконечные торфяники — будто черное железо поблескивало на фоне сверкающего неба, а впереди — мили и мили плоского морского пространства, кипящего до самого горизонта. Толпа на берегу, щурясь от бликов света, видела, как могучие удары стихии обрушивались на киль, как лодка боком сползала к подошвам волн. Заливаемое водой суденышко раз за разом все же поднималось на новые гребни, мало-помалу уменьшаясь и уменьшаясь в размерах, превращаясь в темное пятнышко на величавом фоне. Дальше и дальше по морю, в бродильном чане которого все бушует и ходит ходуном; наконец взгляд уставал, глаза начинали слезиться и слепнуть на ветру и больше не могли следить за тем, как утлое суденышко прокладывало путь по бурлящей равнине моря.
Пушку подволокли к западному мысу, затравили порохом и зарядили картечью; в час, когда ложились сумерки, она грозно бабахнула над краем обрыва. Но на пустынном берегу пугаться было некому. Огромная толпа разбрелась. Солдаты в напряжении прождали до утра, поеживаясь в шинельках, в поисках защиты от ветра сгрудившись за холодным металлическим корпусом пушки; буря постепенно стихала и к утру совсем улеглась.
А волны, лениво пенясь, пошлепывали по днищу перевернутой лодки, неспешно прибивая ее к суше.
ФИГУРА ЧЕТВЕРТАЯ
Лорды и леди
В группе людей вокруг кровати было нечто от статуарного величия фигур жанровой живописи. Единственная лампа, свисавшая с массивной балки на потолке, резко обрисовывала их лица и подчеркивала смертельную бледность больного, голова которого лежала на кончике лилового ораря отца Эдвардса — украшенная шитьем лента была протянута между ними подобно священному стягу. Глаза старика безостановочно перебегали с предмета на предмет, руки перебирали одеяло; дышал он часто и трудно.
Поодаль от группы, у окна, на фоне фиолетового предзакатного майского неба, сидела девушка. Длинные темно-русые волосы были собраны в пучок на затылке; одна прядь выбилась и спадала на плечо. При повороте головы эта прядь коснулась щеки. Раздраженно отбросив ее, девушка посмотрела вниз, поверх навесов для локомобилей, — туда, где с грохотом и лязгом запоздалый дорожный поезд въезжал во двор и разворачивался, чтобы удобнее пристроить вагоны. Оттуда поднимались едва уловимые запахи, которые просачивались сквозь приоткрытые створки окна; Маргарет даже почудилось, что на мгновение ей в лицо пахнуло локомобильным жаром — к чуть прохладному воздуху подмешивалось горячее дыхание металлического гиганта. Она виновато отвернула лицо от окна. Осоловелое сознание урывками схватывало смысл раскатистой латыни священника.
— Я изгоняю тебя, низкий дух зла, воплощение врага нашего, исчадие потусторонних сил… Во имя Иисуса Христа… изыди и излети из создания Божьего…
Девушка до боли в суставах сжала сплетенные пальцы и потупила взор. Свет керосиновой, свисающей с потолка лампы качнулся, язычок пламени запрыгал и замигал, хотя ниоткуда не дуло.
Отец Эдварде прервался и неспешно поднял глаза на лампу. Огонек выпрямился, вытянулся и стал гореть с прежней яркостью. Раздался глухой всхлип старой Сары в изножье кровати; Тим Стрэндж шагнул к ней и сжал ей руку.
— Тебе повелевает Тот, чьей волей ты был низринут с высот райских в провалы земные. Тот повелевает тебе, чьей воле покорны моря, и ветры, и бури… Внемли же, Сатана, и вострепещи, супротивник святой веры и враг всех человеков…
Внизу опять запыхтел локомобиль, теперь негромко. Маргарет невольно снова обернулась. Чудно даже, какую вереницу образов способен вызвать один только звук пропахшего маслом стального великана. Словно наяву увиделись весенние ночные дороги: еще не остывшие после дневного жара протянутые в темноту мучнисто-серые ленты дорог, над которыми призраками носятся совы и летучие мыши; в воздухе гудение первых насекомых, щебет кормящихся птиц; под луной стелется черный бархат густых, доходящих до колен трав; дурманящие, волнующие кровь майские ароматы высоких живых изгородей. Накатила такая тоска, что захотелось улизнуть из этой комнаты, из этого дома, бегать и плясать, и кататься, кататься по траве, покуда звезды в вышине не сольются в хоровод кружащихся искр.
Она сглотнула, инстинктивно и машинально перекрестилась. Отец Эдварде весьма строго предупреждал ее против столь ветреных мыслей, сего помрачения ума, открывающего лазейку зловредному и злоковарному духу. «К моему чаду, — торжественно предостерегал священник, цитируя „Энхиридион“ Фонберга, — он способен подкрасться незаметно; однако по себе оставляет скорбь и воздыхание, растревоженность души и черные тучи на умственном небосводе…»
На виске отца Эдвардса пульсировала вена. Маргарет прикусила губу. Умом она понимала, что самое время подойти к нему, дабы своей молитвой увеличить силу его обращения к Богу, но словно приросла к месту. Что-то останавливало ее — то же самое, что сковывало язык на исповеди. Было невозможное ощущение, что длинная комната перекособочилась, до неузнаваемости исказилась, стены вдруг побежали в бесконечность, пол вздулся и пошел исполинскими волнами. То малое расстояние, что отделяло ее от группы у постели, стало проливом, через который она перемахнула на другую планету.