Выбрать главу

Этому новому удару бедная Маша не могла уже противостоять. Ее обуяло какое-то дикое отчаяние, чуждое кроткому ее нраву. Она посягнула было на самоубийство; потом состояние это постепенно перешло в тихую, немую задумчивость, из которой по целым дням нельзя было ее пробудить; одна только Любаша могла с нею разговаривать, и беседа эта всегда оканчивалась обильным и горьким плачем несчастной матери, что облегчало, по-видимому, хотя временно, ее страдания. При виде каких-либо детей лицо ее как будто прояснялось: она подымала глаза, смотрела на них робко, но спокойно, ласкала их и даже иногда улыбалась. Мало-помалу она по наружности несколько возвратилась к жизни, но всегда была грустна, почти не говорила, сидела задумавшись, прилежно работала, не пропуская ни одной службы в церкви, где во все время стояла на коленях и клала земные поклоны. Так как церковь была в Алексеевке, то Игривый встречал ее там нередко, говорил с нею, стараясь ее успокоить и вразумить и поселить в ней веру и смирение вместо овладевшего ею отчаянья; таким образом, по расспросам об ней и по разговорам с нею самой, узнал он ее ближе и оценил все природные достоинства этой женщины.

Когда Игривый стал мысленно приискивать для приемышей своих няньку, или, вернее сказать, вторую мать, то остановился выбором своим на Маше. Ему казалось, что она во всех отношениях будет отвечать этому выбору.

Маша встала рано утром смутная, – она все еще жила на господском дворе, работая, что ее заставляли, и ее за это по-прежнему милостиво кормили, когда было что есть другим, – Маша встала смутная, задумывалась при работе и вздыхала.

– О чем опять загрустила, Маша? – спросила другая молодая женщина. – Полно! Уж сколько тебе говорят, что полно!

– Нет, Анна, – отвечала та, – я так… я что-то…

– Да ну, говори… кто тебя обидел, чем?

– Никто, Анна; кто ж меня обидит… за что меня обижать? Нет… Да я сон видела…

– А какой сон, Маша, расскажи; может статься, к чему-нибудь… может, и к добру? Ну, расскажи!

– А видела я, ровно еще живу в девках и пошла по воду; тут гляжу – башмаки лежат под кустиком, сафьянные, рябенькие, красные, а по ним зерна черненькие. Тут я будто стою по-над рекой, а на руках у меня цыпленочек, да такой хорошенький, с хохолочком… Я его вот будто стала поглаживать рукой, да и обронила в воду. Вот я так испугалась, так сердце и дрогнуло во мне… Кинулась я за ним, бродила по воде, всю речку исходила, нет, – так и пропал. Я вышла на берег вся мокрая, да села, да и гляжу, – а тут отколе ни возьмись два голубка белых ровно снег, прилетели, да и сели на меня – один на одно плечо, другой на другое. А тут я уж будто в барских покоях сижу, и платье на мне не то, а белое, подвенечное, что ли, – да все закапано чем-то, ровно чернилами, вот будто все мухи сидят; а голубочки все склевывают, все склевывают пятнышки, обирают их с меня; а тут уж и не знаю, ровно барышня меня позвала громко… Проснулась, ан только дедушка Макар на печи кашляет…

– Ну, Марьюшка, – сказала Анна, – ведь это сон такой, что ведь не скоро увидишь его в другой раз, ей-богу; ну, о чем же ты горюешь? Ведь это, стало быть, все к хорошему, к добру… это, стало быть, замуж, что ли, тебе приходится идти…

– Господь с тобой, Анна, что ты говоришь это…

– Да ведь хорошее что-то, Маша; ну, ей-богу, воля твоя… Степановна! а Степановна! Поди-ка сюда, пожалуйста, поди, – продолжала Анна, увидав старуху коровницу, знаменитую снотолковательницу. – Матушка Степановна, послушай, вот Маша-то все горюет, а сон видела хороший, ей-богу хороший, только уж мудреный больно, что и не разберешь… Вот послушай…

И Степановна, присев на завалинке рядом с двумя молодыми бабами, сложила руки, слушала, придакивая и понукая по временам, а там объявила, что этот сон к добру и притом очень ясен, что понять его не мудрено.

– Что ж, – сказала она, – и вестимо, что сон хороший. Вот видишь ли: башмачки – это прошлое, это, выходило, тебе замуж идти, ну и вышла; красные башмаки – веселая свадьба, а чубаренькие – горе; вот оно и выпало на твою долюшку: цыпленочек – сынок твой; ну и прижила его, да и погубила – и обронила в воду, и не нашла. А в воде ходить, мокрой быть – это все слезы; и немало ж их и было у тебя, Марьюшка, – вот и река. Ну, а вот дальше – так это видно еще будет вперед; а что будет – богу одному ведомо, все это одному богу известно. Голубки-то, вишь, – кабы муж у тебя здесь был, так сказать бы, что детки у тебя будут, да и чуть ли не двойни…

– Господь с тобой! – перебила ее Маша, перекрестившись. – Что ты это говоришь, Степановна! Да этого и слушать нельзя…

– Так погоди ж, моя красавица, дай срок, не перебивай; ведь я тебя ничем не порочу: я говорю, кабы муж был – а как его нет, ну так уж и не знаю; к другой ли, что ли, это радости, к вестям ли к каким – не знаю, уж это богу известно. А что обирали они с тебя черные те крапины, ну так это все к добру: позабудешь старое горе по новым радостям, вот что. Греха-то ведь на тебе и нет, Марьюшка, а ведь вся душенька твоя померкала, хоть и нечаянно сгубила младенца, а все душа его на тебе… Ну вот, и сымут с тебя голубочки грех этот, и господь тебя простит…