Иванчук долго колебался, должен ли он сообщить Палену о ходящих слухах и о тех тревожных признаках, которые он замечал. Собственно, такова была его прямая обязанность. Он говорил себе, однако, что лучше оказаться виноватым в служебном упущении, чем в л о п а т ь с я. Но в первые дни марта месяца признаки стали настолько тревожными, что у Иванчука возникли сомнения, уж не влопается ли он и притом самым ужасным образом, если н и к о м у ничего не донесёт. Прежде таких сомнений не могло быть; перед Иванчуком впервые стал вопрос, к о му донести.
Он ежедневно бывал в Тайной экспедиции, разговаривал там с людьми, которые должны были знать очень многое. Говорил он с ними осторожно и туманно. «С такими господами ни в чём уверенным быть невозможно», – думал он. Они отвечали ему ещё осторожнее и туманнее. Однако он со всё растущим беспокойством почувствовал, что и эти насквозь прожжённые, видавшие всякие виды люди не только смущены, но находятся в чрезвычайной тревоге. Иванчук лишний раз убедился, как даже в этом учреждении боятся и почитают графа Палена.
В день 11 марта сведения, полученные Иванчуком, повергли его в такое волнение и страх, каких он никогда в жизни не испытывал. Грозные сведения эти говорили уже не о близком будущем, а о наступающей ночи, и указывали они прямо на графа Палена и на квартиру генерала Петра Талызина, командира Преображенского полка.
После мучительного колебания Иванчук решил, что наименее опасный (хоть и очень плохой всё же) выход из тяжёлого положения, в котором он находился, – принять роль нерассуждающего служаки и исполнять всё предписанное ежедневным, будничным расписанием занятий. По этому расписанию он в одиннадцать часов вечера обязан был являться к военному губернатору за приказаниями на ночь и на следующее утро.
Почти весь этот день Иванчук беспомощно метался по городу и лишь часов в девять вечера ненадолго заехал домой. Ужиная с женой, он был очень мрачен, неразговорчив и, к большому огорчению Настеньки, не прикоснулся к ж а л е ю из померанцев, изготовленному под собственным её руководством, и даже шпаргеля[311] едва отведал, хоть шпаргель стоил три рубля фунт. Настенька его купила не без волненья. Она и мрачный вид Иванчука объяснила тем, что он сердится на неё за столь дорогое блюдо. Настенька смущённо стала оправдываться. Но Иванчук лишь горько улыбнулся. Расставаясь с женой, он нежно её поцеловал и едва мог скрыть волнение, с особенной ясностью почувствовав, как сильно любит Настеньку.
Ровно в одиннадцать часов он прибыл в дом военного губернатора, на углу Невского и Морской. Его немного успокоило то, что в доме всё было, как в другие дни. Перед подъездом, как обычно, стояло несколько саней. Так же, как всегда, вытянулись по сторонам от крыльца будочники с алебардами у выкрашенных в косую полосу будок и мгновенно открыли стеклянную дверь расторопные почтительные лакеи. Те же люди дожидались на скамейках в вестибюле (только одного, громадного рыжеволосого полицейского офицера, не знал в лицо Иванчук). В боковой комнате, по обыкновению, засиделся за бумагами угрюмый старший секретарь Афанасий Покоев, а в приёмной вежливо осведомился о здоровье Иванчука титулярный советник Тиран. После тоскливой тревоги тех мест, где Иванчуку приходилось быть в этот день, всё это приятно его поразило. Тиран немедленно доложил о нём военному губернатору. Через минуту Иванчук был принят. Пален в парадном мундире, при ленте и палаше, стоял у стола, надевая тугие белые перчатки. В этом тоже не было ничего необыкновенного. Граф часто выезжал из дому и в более поздние часы. Никакого волнения на его лице Иванчук не заметил. Напротив, Пален был, по-видимому, прекрасно расположен, – мурлыкал какую-то песенку, что делал только в минуты очень хорошего настроения. «Конечно, всё враки», – облегчённо подумал Иванчук.