Павел наводил порядок и устанавливал справедливость, невзирая на лица. Некоторые из очевидцев догадывались, что их возвращают в прадедные времена Петра Первого: «Страна, в которой по меньшей мере две трети чиновников об одном только и думают, как ограбить казну, не иначе может быть управляема, как железным скипетром. Так управлял ею, без вреда для своей славы, Петр I, величайший знаток своего народа; сколько сохранилось анекдотов, из которых можно было бы заключить, что он был или изверг, или сумасшедший» (Коцебу. С. 300–301). Однако то, что возможно было во времена Петра Первого, и даже потом – во времена Анны Иоанновны и Елисаветы Петровны – и даже во время Екатерины Великой, – оказалось невозможным в эпоху Павла Первого.
По двум причинам:
Общая причина. У Павла были другие, чем у Петра, подданные дворяне: привыкшие к вольготностям, беззаботностям и шалостям. Когда их стали погонять, как крепостных, когда на них стали орать, как на извозчиков, называть дураками и болванами, когда их стали сотнями лишать пропитания, отставляя от службы за безделицы, стали сажать под арест без объяснений, стали ссылать и пороть – они не выдержали испытания.
Частная причина. Но им никогда бы не удалось убить своего мучителя, если бы дело было только в их собственных обидах. Дело было еще и в том, что сам Павел Первый не был Петром Первым: он был слишком непоследователен в казнях и милостях. Он слишком легко и сердечно прощал тех, кого сам недавно обидел. Если бы он отправлял под арест и в отставку навечно – то у трона бы остались в конце концов только трепетные исполнители, не помышляющие ни о чем, кроме как о способах снискать милость императора истреблением конкурентов.
Все казненные лежали бы безучастно в сырой земле до Страшного Суда. Все арестанты сидели бы беззвучно на гауптвахтах и в крепостях. Все каторжники трудились бы безмолвно в нерчинских рудниках. Все отставные жили бы тихо по уединенным деревням, не помышляя о перемене своей участи или о перемене правления в стране. И царил бы над нами император Павел Первый, пока не скончался бы от естественной старости – то есть до двадцатых-тридцатых годов XIX века. И выросло бы при нем новое младое племя – поколение, не знающее ни вольностей, ни беззаботностей, ни шалостей, а знающее только тяжелый жезл своего царя и пламенно верящее, что их царь совершил реформы, превосходящие блистанием подвиги Петра Первого. И осталось бы имя Павла в веках, как имя его прадеда, сиять краеугольным камнем.
Но Павел унаследовал от прадеда только истерический нрав, а звероподобной беспощадности не унаследовал: никто из его приближенных не был казнен раз и навсегда, публично и насмерть. Были, конечно, случаи, когда полковников, лишенных дворянства, запарывали до лишения жизни,[17] однако, во-первых, то были редкие случаи, во-вторых, то были случаи, происходившие далеко не с первостепенными чинами государства, в-третьих, эти случаи случались не по личному распоряжению императора, а вследствие чрезмерной исполнительности местных палачей. Сам же император слишком часто ссылался на законы. Во время его царствования не отрубали голов на площадях – как это бывало при Екатерине Великой, не урезали дворянских языков – как при Елисавете Петровне, не колесовали – как при Анне Иоанновне. Слишком часто он амнистировал осужденных. Слишком скоро прощал своих подданных. Слишком был благороден и милостив.
Вот обычные эпизоды:
«В Гатчине, как везде, государь обыкновенно присутствовал при смене караула <…>. Государь стоял посреди двора и командовал смену <…>. Вступил караул от лейб-гусарского полка; при нем офицером был Тутолмин, Дмитрий Федорович. У Тутолмина лошадь была ретивая; он не мог ее сдержать и, подъезжая к императору, обрызгал его грязью с ног до головы. Мгновенно государь пришел в крайнее раздражение и начал кричать. Тутолмин тотчас повернул назад; подъехав к караулу, соскочил с лошади и стал на свое место. – Император бросился к нему с поднятою тростью; увидав это, Тутолмин побежал между шеренгами; император за ним; погоня длилась некоторое время; наконец Тутолмин скрылся совсем. Император не кончил развода и возвратился во дворец. Страшно было взглянуть на него. На следующий день, отпуская караул, государь, как только увидел Тутолмина, подошел к нему, положил руку на его плечо и ласково сказал ему при всех: – Благодарю тебя; ты вчера спас от беды и себя и меня.
В другой раз император встретил на улице одного гольстейнца, служившего офицером в одном из гвардейских полков и лично известного ему по своей прежней службе в гатчинских войсках <…>. Император заметил у него какую-то неисправность в форме и стал его бранить. Офицер хотел было оправдаться. Император, еще более раздраженный, ударил его своей тростью. На другой день он позвал к себе этого офицера, извинился перед ним, дал ему щедрое вознаграждение и, сверх того, назначил пенсию <…>» (П. П. Лопухин. С. 533).
Прощенные награждались ласковым словом, пенсией, повышением в чине, возвращением в службу, после чего получали новые громы, молнии, аресты, окрики и уже не могли простить царю его михайло-архангельских выходок, ибо каждая новая вспышка царского гнева напоминала им о том, что они должны жить в страхе, а они слишком уже привыкли за время екатерининского правления ценить свое благородное достоинство, слишком отвыкли видеть в своем царе местночтимого Бога и слишком приучились считать его не более чем первым среди равных.
Говорят, что реформы легли позорной тяготой только на жизнь служащих дворян и что народ был сильно обнадежен правлением императора Павла. «Неудовольствие увеличивается со дня на день, – писал о состоянии петербургского дворянства один иностранный наблюдатель летом 1797-го года, когда ни о каком заговоре еще не было и проблеска. – Беспрестанные нововведения, неуверенность в том, что можно сохранить занимаемое место на завтрашний день, доводят всех до отчаяния <…>. Императора любят только низшие классы городского населения и крестьяне» (Из донесения прусского посланника Брюля 16 июня 1797 // Шумигорский 1898. С. 92–93). – «Народ, – говорят, – был счастлив. Его, – говорят, – никто не притеснял. Вельможи не смели обращаться с ним с обычною надменностью; они знали, что всякому возможно было писать прямо государю и что государь читал каждое письмо. Им было бы плохо, если бы до него дошло о какой-нибудь несправедливости; поэтому страх внушал им человеколюбие. Из 36 миллионов людей по крайней мере 33 миллиона имели повод благословлять императора, хотя и не все осознавали это» (Коцебу. С. 299). «Слава государя в качестве справедливого судии доходила до простого крестьянина. <…> Строгости Павла, по мысли простолюдина, шли прежде всего против господ» (Клочков. С. 582).
Жаль, но пашенные мужики мемуаров не пишут, и мы только априори можем предполагать, что, раз уж они, согласно своей патриархальной ментальности, любят всякого царя, ибо считают, что царское предназначение – навести в стране порядок и дать волю, то тем более они должны любить такого царя, который публично преследует их господ. Трудно отвечать за 33 миллиона. Конечно, они были обнадежены доверием императора, повелевшего им присягать наряду с прочими сословиями, – они решили, что всех их освобождают от помещиков и подчиняются они теперь только самому государю. Скоро, однако, выяснилось, что присяга – сама по себе, а принадлежность барину – сама по себе, и что государь, наоборот, раздает государственных крестьян – господам. Они были обнадежены манифестом 5-го апреля и скоро стали толковать его на свой лад как манифест о трехдневной барщине, и более того: «будто с каждого двора на помещика должен трудиться один мужик два дня и одна баба – день» (Эйдельман 1982. С. 120). Им растолковали: это манифест о том, что каждый помещик волен разрешать своим крепостным не работать на себя по воскресеньям. Один из пашенных мужиков лаконично объяснил смысл происходящего: «Вот сперва государь наш потявкал, потявкал да и отстал: видно, что его господа переодолели» (Клочков. С. 582).
17
Имеется в виду дело братьев Грузиновых (из донских казаков) – полковника Евграфа и подполковника Петра: в конце 1780-х г г. они начинали службу в гатчинской команде Павла, по восшествии на престол, как и все гатчинцы, возвышены, но в 1798 г. император разгневался на них; Евграф Грузинов был сначала заключен в крепость в Ревеле, а в 1800 г. вместе с братом выслан под надзор на родину; там, на Дону, братья вели себя дерзко, полковник Евграф грозился бунтом. «Я, – говорил он, – не так, как Пугач, но еще лучше сделаю»