– Как видите, разрешение есть. Но я не понимаю ни слова по-русски, а в доме покойного, вероятно, хозяйничают сейчас люди, не знающие иностранных языков. Мне могли бы дать проводника, однако сегодня все очень заняты. У графа Палена есть теперь более важные дела. Да и мне приятнее ехать со знакомым человеком. Я подумал о вас. Надеюсь, вы согласитесь? Чрезвычайно обяжете.
– Что ж, можно. Сейчас?
«К Шевалихе ничего и опоздать, а всё же досадно», – подумал он.
– Да, если вы так добры. Это дело не терпит отлагательства. Меня ждёт внизу извозчик.
– Я тотчас оденусь.
Когда Штааль, одетый и выбритый, снова вошёл в кабинет, Ламор в глубокой задумчивости сидел у стола, перелистывая «Discours de la Methode». По вопросительному рассеянному взгляду старика Штаалю показалось, будто Ламор забыл о своём деле.
– Да, пойдём, – сказал старик и торопливо поднялся, положив книгу. – Декарт, говорят, был тоже розенкрейцер, – добавил он неожиданно. – Он говорил: «bene vixit bene qui latuit» (Штааль наудачу кивнул головой): «Тот хорошо жил, кто хорошо скрывал», – перевёл Пьер Ламор. – Умный был человек. Самый мудрый из людей, если не считать Екклезиаста. Да, да, пойдём, – сказал он и, застегнув шубу, направился к выходу.
Штааль назвал извозчику адрес, с удивлением чувствуя, что немного волнуется. Так много воспоминаний было связано у него с этим домом.
На улице, несмотря на дурную погоду, было шумно и весело. Перед винными лавками толпился народ. Из кабаков нёсся гул голосов. Штааль с любопытством смотрел на эту необычную картину. Ему очень хотелось смешаться с толпой, послушать, что говорят. Из саней ничего нельзя было разобрать, но он ясно видел, что оживление радостное. «Нет, мы хорошо поступили, мы освободили отечество», – теперь уж совсем уверенно думал Штааль. Какой-то малый, в оборванном зипуне, выскочил без шапки из подворотни, прокричал: «Убили!.. Ур-ра!..» – и изо всей силы бросил пустую бутылку на мостовую. Стекло разлетелось вдребезги, лошади шарахнулись в сторону. Извозчик выругался и, повернувшись к господам, сказал с довольной улыбкой:
– Гуляет народ… Свобода…
Штааль одобрительно кивнул головой.
– Ведь вы знали Баратаева? – спросил после долгого молчания Ламор.
– Знал и, признаюсь, не очень любил.
– Его едва ли кто-нибудь любил.
– У меня были основания, – добавил Штааль.
– Да? – Ламор посмотрел на него вопросительно. – Тогда вы, собственно, должны мне быть благодарны. У арабов, кажется, существует изречение: «Если кто тебя обидел, выйди на дорогу, ведущую к кладбищу, сядь и жди; рано или поздно по этой дороге пронесут твоего врага, вот ты и будешь утешен».
– А может, тебя пронесут по этой дороге раньше? – сказал, усмехнувшись, Штааль.
– Поправка ваша существенная. Да и долго ждать иногда скучно. Но в настоящем случае вспомнить арабское изречение можно: вы сейчас увидите мёртвое тело своего врага. Во второй раз сегодня, – добавил он.
– Не врага, – ответил сухо Штааль. – Я давно простил ему его вину предо мною. Я просто его не любил.
– Это был замечательный человек. Сумасшедший, конечно, но замечательный. О нём всей правды не скажешь. Я тридцать лет его знал, – он ведь подолгу живал за границей. У нас о нём часто говорили: «Только в России могут быть такие люди». Очень глупое, кстати сказать, замечание.
– Вы, вероятно, Россию не любите? – подчёркнуто равнодушно спросил Штааль.
– Напротив, я очень высокого мнения о России. Изумительная страна, изумительная столица. И народ ваш, насколько могу судить, на редкость сметливый, даровитый. Русский народ одарён природой едва ли не богаче всех других – на свою беду, конечно: счастливы народы бездарные… Повторяю, у вас теперь начинается интересное время.
– Россия вся в будущем.
– Да ведь вы сегодня освободили её от тирана, чего же вам ещё? Вот сегодня с утра, значит, и началось будущее. Русские, говоря о своей стране, всегда ссылаются на какие-то смягчающие обстоятельства: то тиран, то татарское иго, то что-то ещё.
– Главное, это народное невежество.
– Полноте, все народы невежественны, и не в этом дело. Никогда во Франции не было худшего умственного убожества, чем с той поры, как мы залили страну просветительными идеями. Для появления Декарта народные школы не нужны. По-видимому, не нужна и республиканская конституция. Ваше будущее ничем не лучше настоящего. А может быть, и хуже. Если России суждено дать Декартов, пусть они не теряют времени… Вот Баратаев был неудачный Декарт, как, впрочем, и многие другие.
Он угрюмо замолчал и больше не раскрывал рта всю дорогу.
XXVII
В доме чувствовалось сдержанное оживление. Лакеи шныряли вверх и вниз по узкой каменной лестнице. Какая-то молодая женщина, похожая немного лицом на Настеньку, застенчиво показалась в боковой двери и с любопытством оглядела вошедших. «Здесь я впервой был у Настеньки», – подумал Штааль. На площадке лестницы квартальный поручик, куривший трубку, ругал гробовщика, очень маленького худого человека с грустно-ласковой предупредительной улыбкой на лице.
– Грабители вы этакие! Ежели бедный человек помрёт, то и похоронить нельзя… Вот ежели, к примеру, я, – говорил он. По очень благодушному выражению его раскрасневшегося потного лица можно было предположить, что он только что весьма плотно закусил. Гробовщик приятно улыбался, понимая, что квартальный, свой человек, шутит. Он даже сам позволил себе пошутить:
– Вам, Степан Иваныч, ежели, упаси Боже, что, можно по знакомству и скидочку.
По-видимому, эта шутка не понравилась квартальному, однако ему трудно было рассердиться с трубкой во рту. Он затянулся, вынул изо рта трубку, хотел что-то сказать, но, увидев поднимавшихся по лестнице людей, вопросительно на них уставился. Штааль изложил дело. «Разрешение есть», – добавил он. Квартальный снова затянулся, подумал, выпустил дым из носа и сказал:
– Что ж… Не по порядку это, ежели хотите знать… Ордер от частного имеете?
Слово «частный» он произносил очень многозначительно. Штааль, сразу и не догадавшийся, что квартальный разумеет частного пристава, взял у Ламора документ. Увидев на бумаге подпись графа Палена, квартальный, видимо, растерялся. Он поспешно замахал рукой под носом, отгоняя дым, и сказал испуганно:
– Сделайте вашу милость… Просто голова идёт кругом… Дела какия!..
Он заговорил о том, что всех занимало. Штааль не удержался и сообщил о своём участии в цареубийстве. Полицейский побагровел и вытаращил глаза. Ламор сердито напомнил о деле.
– Oui, a l'instant,[334] – сказал Штааль. – Так будьте добры, проводите нас…
В комнате, выстланной чёрным сукном с нашитыми золотыми слезами, дымя горели свечи в тяжёлых литых канделябрах. Баратаев лежал на невысокой, покрытой чёрным одеялом кровати. Штааль подошёл поближе. Поверх тела была наброшена тонкая, прозрачная кисея. Сквозь неё просвечивали медные монеты на закрытых глазах. Сжатые, ещё красные губы неприятно выделялись на лице умершего. Штааль вздрогнул и поспешно отошёл к задёрнутому окну, на котором трепалась, у открытой форточки, штора. Ламор, сгорбившись, склонился над подушкой.
Штааль пытался вспомнить ненависть, которую когда-то испытывал к Баратаеву, свой последний разговор с ним в Милане, свои мальчишеские слёзы. «Che i gabia о non gabia, е sempre Labia…»[335]
Женщина, похожая на Настеньку, робко вошла в комнату и стала сбивчиво объяснять, почему ещё не всё сделано, точно чувствовала себя виноватой. Гробовщик ласково и грустно кивал головою.
– К вечеру беспременно сделаем и на стол их перенесём, – говорила она тихо, вытирая передником притворные, как показалось Штаалю, слёзы. – За монашенками послали. В доме, верите ли, и иконы ихней не было.
– А то, может, на Брейтенфельдово поле отвезём их! – вздохнув, сказал гробовщик. – Славное кладбище и в большом порядке.
– Надо частного спросить, – ответил квартальный поручик. – Без частного нельзя… Они, верно, в кабинете будут рыться? – вполголоса спросил он Штааля, показывая глазами на старика. – Вот ключи…