— Ненавижжу, — прошипела Софья и снова тряхнула мужа. — Выблядок, сука, собака, дерьмо собачье! На кого я жизнь убила! Целый день надрываюсь как проклятая, навоз за ним вывожу, картошку чищу, а он, гнида, с блядями время проводит! — очередной бульк из горла Виктора несомненно означал, что не с блядями, а с ответственными товарищами из обкома, и тому свидетель такой-то и такой-то, в том числе даже сам Станислав Казимирович, — но это все Софья знала сама и слушать совершенно не желала. — Да кто ты вообще есть. Глущенко! Правильно ублюдок твой сидит, и тебя туда же!..
Погромыхав еще минут пять, Софья оттащила все так же, за узел галстука, благоверного в спальню и швырнула на постель, добавив, что он, конечно же, как всякая свинья, будет спать в ботинках. Повернулась и пошла, а с порога еще добавила заковыристый пассаж насчет сексуальных способностей мужа, которому «и курица поганая не дала бы», а туда же, на нее, на Софью лезет: последнее, кстати, было неправдой, ибо муж ее, если оказывался трезвым и выспавшимся, вполне еще годился к употреблению. Но до сексу ли было нынче!
Лишь теперь, поставивши чайник и уютно сидя на теплой кухне, задумалась Софья: да, конечно, она — единственно законная русская царица, это даже и доказать-то всему миру при ее документах и свидетельствах — раз плюнуть, два чихнуть. Но воцариться на Москве или там на Ленинграде оказывалось куда как трудно: и там, и там была советская власть, которая шестьдесят с чем-то лет тому назад свергла младших Романовых, но и по сей день даже не пыталась найти законных наследников престола и вручить им бразды правления земли Российской. Всю жизнь Софья ни на кого не рассчитывала, никого к себе не приближала слишком, всегда ей хватало на осуществление всех планов и желаний собственной воли и энергии. Но на вещи она смотрела реалистически и понимала, что ей одной, самой по себе, советскую власть будет свергнуть ой как трудно, если вообще возможно. И мысли ее невольно обратились к тому единственному, совершенно неведомому, хотя, нет сомнений, очень близкому ей по духу человеку, какой припоминался, — к лондонской тетке Александре. Да, нужно было сперва повидаться с ней, поговорить и обсудить все подробно и лишь потом начинать битву за право быть царем, то есть царицей, на Москве (или на Ленинграде, это она решит потом, но уж никак не на Свердловске), за свиту из молодых пажей, за свой резкий и волевой профиль на оборотной стороне золотых и серебряных монет в 10 и 25 рублей достоинством, за право коронования в Успенском соборе Московского кремля, за право не мыть кухонную раковину.
Софья налила большую чашку чаю, долго-долго смотрела на отрывающийся от горячей жидкости пар, тающий и улетающий, и была почти счастлива. Всю свою будущую жизнь видела она теперь как туго скатанный красный ковер, который, только толкни, — и протянется перед тобою пушистая дорожка к ступеням древнего престола, взойти на который никто и права не имеет и не отважится, раз уж императрица Софья Вторая согласилась принять скипетр и державу в свои натруженные домашней работой, благородные, и, пожалуй, на самом деле красивые руки.
4
О святая ненаблюдательность…
В наглухо герметизированном свинцовобетонном бункере, расположенном в секретнейшем из подвальных отделов министерства безопасной государственности СССР, только что проснувшийся мастер-телепат высшей категории Зия Мамедович Муртазов готовился позавтракать. Как истинный правоверный, он отроду не испробовал никакого спиртного, разве что микродозы, которые давали ему в бессознательном состоянии во время особо ответственных заданий, поэтому знать ничего не знал о своем коллеге, окопавшемся в недрах горы Элберт. Как и Джексон, уже много лет не покидал почтенный Зия Мамедович своего бункера, но по причинам совершенно иным: Джексон из своего бункера не выходил оттого, что незачем было, спиртное и закуска поступали бесперебойно, инструкция начальства повелевала исполнять любое его желание, а от скуки индеец не страдал — к его услугам в качестве собеседников были постоянно многие миллионы людей на всем земном шаре, больше всего, кстати, в России, хотя с этой страной Джексон беседовать не особенно любил, пили там уж больно однообразно, — да и собаки были всегда рядом. Напротив, Зия Мамедович был всего этого лишен начисто: спиртного не только не потреблял, а и не дали бы, диету соблюдал строжайшую из-за диабета, развившегося в полной мере еще в сороковые годы; свидания ему были дозволены, помимо узкого круга лиц, работавших в отделе полковника Углова, только с женой, бедной старой Зульфией, фантастически преданной своему мужу и живущей где-то на задворках министерства, — что, впрочем, не избавляло ее от необходимости исполнять нетрудную работу гардеробщицы в том же министерстве. Никаких, если быть откровенным, желаний Зия Мамедович и не имел уже лет двадцать пять или около того.
Поздней ночью в январе 1951 года, чуть ли не в столетнюю годовщину того дня, когда святой старец Федор Кузьмич начертал в письме к иеромонаху Иннокентию свое завещание, ночевала Зульфия Муртазова вдали от мужа, в одиночной камере пересыльной женской тюрьмы не то Таганрога, не то Мариуполя, так никогда она и не знала, какого именно города. Выселяли крымских татар долго и тщательно, а ее с мужем выселили чуть ли не последними; числились они, да и были, в самом деле, сопротивляющимися, имелось у них кое-какое родство со знаменитым врагом народа товарищем Вели Ибрагимовым. Одиночное заключение на пересылке понимали в те годы однозначно, а именно — считая Зульфию, в этой самой одиночке, плотно прижавшись друг к другу, криво и косо, и в тесноте и в обиде, больше в обнимку с собственными коленками, пытались спать или впрямь спали ровно двадцать четыре различные бабы от четырнадцати до семидесяти девяти лет возрастом. Зульфия сидела возле параши, у самого входа, невидимая даже недреманному оку, кидавшему частые взгляды сквозь волчок; прижавшись к стене она пыталась согреться, притом совершенно безрезультатно, потому что мучил ее не холод, а озноб, какой тут холод, когда двадцать четыре бабы вместе воздух производят, — и казалось ей, что она спит, казалось уже несколько часов. А час шел пополуночи уже третий, дрема и в самом деле собиралась перейти в сон, когда резкий скрежет пронизал хриплую тишину одиночки, и голос мужа, любимого Зии, которого, по слухам, пытали аж в Москве, произнес по-русски: «Я бы твою мать! Отрубись! Не знаю никого!» Голос прозвучал так громко и внятно, что Зульфия вскрикнула, разбудила могучую соседку справа, тут же влепившую ей локтем под вздох, а голос Зии продолжал орать на всю камеру: «Не знаю никого, не знаю, не знаю! Жену свою знаю, больше никого!» — а дальше шла такая заковыристая брань, немножко русская, немножко татарская, что и воспроизвести ее невозможно, раз уж у Зульфии в тот момент под рукой карандаша с блокнотом не случилось. Случился же рядом, однако по другую сторону волчка, ефрейтор нестроевой службы Леонид Иванович Букатов, которому не спалось по причине потаенно недолеченной болезни — чесотки. Расслышал он, что громкий мужской голос ругается в женской камере № 71, счел, что это непорядок — влез мужик к двадцати четырем бабам, и недоволен, по матери ругается (сам Букатов никогда не матерился, краснел даже, когда чужой мат слышал) — и отворил камеру, в которой только что начавшаяся драка немедля замерла и как бы замерзла. И тем не менее в тишине тухлой атмосферы продолжало звучать: «…тебя в рот! в рот! в рот!..» Откуда исходил голос — не понимали ни Букатов, ни бабы в камере, а уж Зульфия меньше всех. Вызвали кого положено, всех пихнули по карцерам, сколько-то зубов повыбили, все без толку, голос звучал больше трех часов и замолк только к утру, замолк в том самом карцере, куда швырнули бедную Зульфию вместе с тремя другими бабами, которые тут были ни при чем.
Со временем разобрались компетентные товарищи, по большей части с не очень добровольной помощью Зульфии, что голос принадлежал ее мужу Зие. Дальше уже недолго было установить, что в эти самые часы перед январским рассветом Зия Муртазов в Москве, в Лефортовской тюрьме, был препровожден на допрос к следователю Углову, и тот оказался вынужден применить к этому опасному и неразоружившемуся националисту, известному своей борьбой за отделение юго-западного Крыма от СССР и провозглашение там независимой исламской республики, некоторые меры физического воздействия. Короче говоря, не стерпев косоглазой наглости и хамства, вспомнив триста лет татарского ига, схватил старший лейтенант Углов небольшую, но на удивление прочную табуретку, и врезал националисту промеж рогов, тот же не стал воспринимать эту умеренную меру как нормальную в его положении, а полез в преступную оборону, и пришлось к нему приложить дальнейшие меры физического воздействия, которые лишь через несколько часов привели обвиняемого в должное состояние, — сейчас таковой как раз находился на поправке здоровья в тюремной больнице, так что гуманность к нему была проявлена едва ли не чрезмерная.