Как дважды два доказывал Соломон и то, что, помимо Елизаветы Воронцовой и родной жены, были у Пушкина еще только две, может быть три любви, да и только. Ибо никаких прямых доказательств прочих связей история не сохранила! Ну и что, что сам писал о том, как за Фикельмон в голом виде бегал? Но ведь только бегал? А не наклепал ли на себя? А если и бегал, то догнал ли? Мало ли что человек сам на себя наговорит, даже в суде признание еще не есть доказательство вины! А было ли еще что — этого нам, граждане литературоведы, знать не дано, мы там со свечкой не стояли. Поэтому и давайте считать, что не было ничего, что не доказано.
Статью, правда, печатать не рискнули, лицемеры проклятые, побоялись острую и злободневную тему поднять, но о Соломоне заговорили, и однажды, проснувшись поутру, понял Соломон, что стал знаменитым. Стали печатать другие его статьи, связанные с развенчанием других, менее острых легенд о Пушкине. Много шуму наделала длинная его повесть, написанная от первого лица, по которой даже Центральное телевидение фильм сняло — «Веду следственный эксперимент», где рассказал пушкинист Керзон о том, как продал комплект «Брокгауза и Ефрона», на вырученные деньги поехал в Москву, где получил после долгих хождений по инстанциям разовый пропуск в церковь у Никитских ворот, где венчался Пушкин. Увлекательно описаны были и сторож у входа в церковь, по нынешним временам приспособленную под лабораторию исследования явлений сверхпроводимости, и стол для пинг-понга, сразу бросившийся Соломону в глаза и отчего-то показавшийся столом для рулетки, и то, как дружно сотрудники лаборатории, оставив самые неотложные свои дела, бросились помогать в проведении задуманного эксперимента в малом алтаре, где венчался великий поэт. Ибо ясно было Соломону, что легенда о том, что, мол, при венчании у Пушкина упало из рук обручальное кольцо — не более чем злобный вымысел, по гнусности сразу выдающий сочинителя, — ясное дело, Фаддея Булгарина. И вот, при всем честном персонале лаборатории, провел Соломон Абрамович свой исторический эксперимент. Достал из портфеля приготовленную еще дома глубокую тарелку и высыпал в нее добрую сотню медных, тоже в Свердловске еще заготовлены, обручальных колец. Извинился за неполную чистоту опыта, но добавил, что удельный вес меди и золота не настолько различен, чтобы существенно повлиять на чистоту опыта; при нынешней же госцене на золото, он, пушкинист Керзон, располагать подлинными золотыми кольцами 1830-го приблизительно года изготовления все-таки не может. И торжественно, церемонно стал надевать на безымянный палец по кольцу всем женщинам в лаборатории. Всем надел — ни одно кольцо не упало. Потом и всем мужчинам напялил, все равно еще лишние остались. Тоже ни одно не брякнулось. Победоносно ушел Соломон из церкви прямо в большую пушкинистику.
Жил Керзон, впрочем, не одним только развенчанием легенд. Никто и никогда не составлял картотеку ВСЕХ людей, с которыми общался или мог бы общаться Пушкин. Соломон составил ее и продолжал все время пополнять. И всем мыслимым потомкам таковых людей, едва только отыскивался заветный адресок, писал Соломон задушевное письмо: нет ли чего о Пушкине? На тысячу писем одно приносило результат — там семейную легенду, тут неизвестную остроту, вот, глядишь, одной легендой меньше в пушкинистике становилось, одной пушкинской эпиграммой больше. А годы шли, сменялись десятилетия, все меньше находок попадалось, но, против всяких ожиданий, были они все весомей. Как бомба с небес, рухнуло на пушкинистов Соломоново исследование «Пушкин и Ланской», где безупречно отточенными аргументами и неоспоримыми фактами доказывал автор, что Пушкин и Ланской — будущий муж вдовы Пушкина — скорее всего могли быть знакомы! Ведь тогда — страшно подумать, что никто не понимал этого раньше! становится понятно, что Ланской женился на Наталье Николаевне, исключительно руководствуясь чувством дружеского долга!
Вел Соломон и большую общественную работу. Стал как-то раз даже застрельщиком большого всесоюзного движения, проходившего под лозунгом «Пушкин — для каждого города и села». Идея Керзона была проста: пусть не останется по всей Руси великой ни одного города, ни одного поселка городского типа, ни даже, по возможности, ни одного села без памятника Пушкину! И впрямь ведь стыдно, что ни в Киржаче, ни в Верхоянске, ни, скажем, в Темрюке нет даже махонького памятника великому поэту. И поставлено было по Соломоновой инициативе памятников и бюстов немало. Фельетонов же его о неуважении к памяти Пушкина (встречалось, оказывается, и такое) просто боялись.
Врагов особенных не было, все знали, в каком учреждении Соломон Пушкина по субботам проповедует. Не считать же врагом Леньку Берцова, — ровесника, поэтому Леньку, а не Леонида Робертовича, — декана факультета, на коем Соломон до выхода на пенсию зарплату получал: раньше это высокое место занимал Соломон, но в конце сороковых попросили его оттуда — брякнул не вовремя, что Пушкин жене письма по-французски писал. Берцов, конечно, занимал по сравнению с Керзоном место более высокое в мире преподавательском, но был — если сравнивать положение литературоведческое, а не деканское, — по сравнению с Керзоном сущей мелочью. Его приходилось считать уж скорей другом, чем врагом, — столько лет было провоевано штык против штыка на поле историко-литературоведческой брани. Берцову не особенно повезло в жизни, да к тому же был он в ней таким же одиноким стариком, как и сам Соломон, — и на литературной ниве тоже. Ниву он, впрочем, выбрал себе тощую да жилистую, всю жизнь исследовал творчество пресловутого графа Хвостова, даже составил том для «Библиотеки поэта», том этот все в планы не ставили да не ставили, даже удалось ему пяток сочувственно-реабилитационных статей о своем кумире в научных изданиях опубликовать, но чуть только пытался он из своих статей книгу сложить, как она кубарем летела на рецензию к Соломону, ну… и… Впрочем, как-то прожив семь десятков лет с пятым пунктом и без отсидки, продолжал читать лекции Берцов на своем факультете, рассуждал о русской литературе XIX века в том духе, в каком полагалось, а в последние годы — причем по инициативе Соломона! — стал ходить к последнему в гости, поругаться и чаю попить. И уж совсем было бы смешно Соломону считать своим врагом полоумного Степана с первого этажа, который, как рассказывали ученики в семинаре, раз в две недели отправлял шпионское донесение, почему-то в Минздрав, о фанатической преданности С.А. Керзона А.С. Пушкину. Соломон в этом ничего плохого не видел.
Соломон не скучал. Сейчас, к примеру, вел он длинную переписку с одесским обкомом: требовал установки в Одессе памятника Елизавете Воронцовой. Фельетон в центральной газете «Ее знал Пушкин», — впрочем, в рукописи фельетон назывался «Его жену знал Пушкин», но не пропустили, гады, побоялись народу правду в лицо сказать, — и так уже взбудоражил этот прекрасный город. Социологический опрос, ради которого не поленился Керзон на свои на кровные скатать в Одессу, недвусмысленно показал, что 99 % одесситов полагают: памятник Воронцову стоит за то, что его жену… м-м, скажем… знал Пушкин. И вопрос стоял совершенно ясный и для обкома неудобный: если уж не убирать памятник Воронцову, то уж по крайней мере ставить полнометражный памятник его жене. А деньги где?
Немногим больше года он вышел не пенсию и теперь мог все свое время отдавать Пушкину без остатка. Вот и сегодня, вставши в шесть утра, сделал он физическую зарядку, облился в ванной ковшом холодной воды. Жил Соломон по свердловским понятиям просторно, в однокомнатной квартире с ванной, совмещенной, конечно, — и с телефоном. Сел работать, написал четыре страницы нового исследования о городах, которые мог бы посетить Пушкин, — если бы Николай Первый, этот кровавый ублюдок, отпустил бы гения русской литературы в поездку по европейским городам, — о тех отелях, где Пушкин вероятнее всего остановился бы, о тех исторических личностях, с которыми он, вероятнее всего, там повстречался бы, как повлиял бы на их жизнь и на творчество. Работа шла споро, он как раз окончил описание возможного посещения Веймара и собирался, в силу особенностей своей музы, не признающей географических расстояний, начать описывать возможное посещение Кадикса — как зазвонил телефон, и оказались на другом конце провода племянница Софа, а совсем не Ленька, декан хренов, — как подумалось ему, прежде чем взять трубку. Долго и по-семейному расспрашивала о здоровье, Соломон даже растрогался, потом о работе, очень интересовалась пушкинским временем, особенно декабристами, обстоятельствами восстания на Сенатской, задавала немного наивные вопросы — к примеру, отчего это все так внезапно случилось, — и когда он объяснил ей, что внезапно было не восстание, а весть о смерти Александра Первого, сказал ей также, что умер царь Александр, как точно теперь известно, от дурной болезни, вообще все в этой поганой династии были либо алкоголиками, либо английскими шпионами, либо наркоманами, либо импотентами, либо… Соломон чуть не сказал «сектантами-скопцами», но что-то не вспомнил доказуемого примера. Софа очень попросила дать ей почитать что-нибудь об этом периоде, и еще ее зачем-то интересовал легендарный шарлатан Серафим Саровский. С этой последней просьбой Соломон помочь не мог ничем, а по остальному имелось у него все что душе угодно — с поправкой, конечно, на то, что не все авторы стояли на истинно правильной точке зрения. Договорились, что она зайдет к пяти — когда он работать закончит.