… Бабка стояла почти у самой стены метро «Краснопресненская», озирая дальнозорким взглядом все пространство до самой трамвайной остановки, до туалета, в который спешил зайти чуть ли не каждый второй, кто выходил из метро. Боковым зрением видела она и зоопарк, и не очень трезвого милиционера возле газетного стенда, и негра какого-то, и двух девок каких-то, и еще кого-то, и еще кого-то. Торговала бабка мороженым с лотка, торговала бойко, но обеденный перерыв ей тоже полагался, и было уже пора.
Сильный толчок в спину бросил ее прямо на лоток. Бабка охнула и обернулась. Из-за ее спины вышел — не мог он оттуда выйти, там и места всего-то сантиметров десять было! — довольно высокий, довольно представительный, довольно молодой человек в теплом пальто не совсем по сезону, с маленьким чемоданчиком.
— Простите, — сказал он с заметным владимирским акцентом и нырнул в толпу. Мороженщица ошалело смотрела ему вслед.
Молодой человек подошел к газете, прочитал некролог-другой, самый длинный из таковых извещал о смерти Подунина, лауреата, члена, главного редактора — и ощутил прилив уверенности. Так и полагалось. Он неторопливо зашагал через площадь Восстания, или, как его учили, Кудринскую, к дому в начале улицы Герцена, она же Малая Никитская, — все эти названия должны были еще пригодиться в будущем. Собственно, дом был не в начале, а в конце, если считать от центра, но в центре — не в московском, а в том, который в штате Колорадо — ему втолковали, что телепортационный луч направлен точно в начало улицы Герцена. И потому выяснять, получилась ли погрешность в сотню-другую метров, если начало здесь, или же в добрую милю, если с другой стороны, сейчас было уже бесполезно. Скорей всего это вообще никогда не требовалось, замеры ментального поля по Москве производил некий левша из Новой Зеландии, давний-давний резидент, который пропал неясно куда месяца два тому назад, после того, как неудачно подал документы на выезд в Израиль — на том основании, что родился в Иерусалиме и имеет там родственников, но сам же, балда, написал, что хочет увидеть родную Вангануи. Соответственные органы проверили и обнаружили, что Иерусалим и впрямь стоит на реке Вангануи, но оба эти объекта расположены в Новой Зеландии, Нортленд, а евреям положено только в Израиль. Резидент был не еврей, а левша, и сидел теперь пыльным хвостом накрывшись, в какой-то северной глуши, и связи с ним ни у кого, кроме Джексона, не было. Между тем именно левше оказался обязан Джеймс Найпл почти точной телепортацией на улицу Герцена, ибо тот заверил, что ментальные поля в этом районе слабы донельзя, что поля умственных напряжений, создаваемые близостью бразильского, турецкого, египетского и даже новозеландского посольств слабы, незначительное отклонение может создать лишь близость зоопарка, но тут нужно смириться, ибо все посольства можно на крайний случай отозвать в американское на банкет, — что и было сделано, вопреки дипломатическому протоколу, еще московской ночью, — заодно отвлекши большие силы КГБ в сторону Калининского проспекта. Зоопарк в посольство пригласить было невозможно, оттого и пришлось Джеймсу топать через всю площадь туда, куда полагалось, — в московский Дом литераторов им. А.А. Фадеева.
Перед дверями оного Дома два немолодых типа хамской внешности и без документов на допуск в Дом пытались доказать свою принадлежность к литературному миру, а равным образом право пить кофе и все другое вместе с остальным литературным Олимпом в стенах любимой обители. Третий человек, росту очень маленького и внешности не хамской, но хамитской, прыткий, с повязкой на рукаве, всем своим видом и руками выражал решимость никого не пускать.
— Похороны, товарищи! Ответственные похороны! Мероприятие!
Джеймс предъявил хамиту гостевой билет на вчерашнее число, — другого в Элберте из-за спешки подобрать не смогли. Войти в Дом литераторов Джеймсу было необходимо, там под условной плиткой кафеля в мужском туалете ждал его билет на самолет до Свердловска, кое-какие бактериальные препараты, не поддающиеся телепортации, адреса запасных явок, а главное — указание на явку, где надлежало провести нынешнюю ночь. Из соображений секретности даже сам Джеймс не знал, кто именно положил все это хозяйство в цедээльский сортир. Но что положил, то уж точно положил.
— Прикрепленных не обслуживаем, товарищ! — сверкнул очами хамит. — Говорят же вам, мероприятие! Читать умеете? Вон объявление висит, по-русски написано!
Этого только не хватало. Бесцельно прошел Джеймс по тротуару, поглядел на пыльные посольские ступени, — посольство было кипрское, выморочное, — и вернулся на площадь. Помимо неудачи с погребенным в литераторских подвалах шпионским хозяйством, ощущал Джеймс и еще какое-то неудобство чисто физического свойства, как если бы что-то забыл дома, без чего гулять неудобно: зонтика в дождь не взял, либо туалет не посетил, — но об этом задумываться времени пока не было. Он пересек Садовое кольцо, удаляясь от так называемого «дома Берии», — чего, впрочем, не знал, — и зашел в стеклянную забегаловку. Желание выпить, терзавшее его еще в недрах Элберта, усилилось после литераторской неудачи многократно. Ни джина, ни виски в забегаловке не продавали, не было даже русской водки, и странного вида и запаха угрюмо-красное вино не утолило бы жажду даже самого занюханного макаронника. Джеймс сел за очень грязный стол, — такого он даже в юности в Румынии не видел, — разместил перед собой бутылку с угрюмым якобы вином, тарелку с якобы мясом, блюдечко с мелко наструганным помидором. Ему, двадцать лет уже работавшему в американской разведке, случалось, конечно, бывать и в куда худшей ситуации. Но впервые в жизни его готовили в такой спешке. На сегодня в запасе, помимо Дома литераторов, который, так сказать, ухнул, имелась всего одна явка, а именно гостеприимный дом знаменитого кинорежиссера Акима Парагваева, автора нашумевшей картины «Ветви персика», куда он, Джеймс, мог отправиться ночевать, сославшись на «Шурика» и передав привет от «Милады». Но Парагваев был человек «не наш» (хотя более чем «не их»), просто было известно, что в его доме можно переночевать, произнеся подобную фразу. Однако же Джеймс был предупрежден, что ему, человеку с кинематографической внешностью и мускулатурой, могут оказать прием более чем горячий. Проще говоря, природному любителю женщин, каковым Джеймс был всегда, в этом доме грозила опасность попасть в ложное положение, а также в постель к хозяину.
Но в крайнем случае — долг есть долг. Джеймс был готов к чему угодно. Ни одним глазом не моргнул он, когда полтора года назад, после небольшой офицерской вечеринки возле Виттенберге, ГДР, где исполнял некую миссию под видом лейтенанта Бруно Пошвица, обнаружил, что его прямой начальник, полковник Манфред Зауэр, стал проявлять к нему, Джеймсу, чувства, очень далекие от служебных и просто дружественных. «У меня триппер», — предельно страстно прошептал Джеймс, и полковника как ветром сдуло. В крайнем случае этот маневр годился и для Москвы, но — а ну как Парагваев, восточный человек, не испугается и ответит хрипатым шепотом: «У меня тоже».
Такие грустные и какие-то лишние мысли долго одолевали Джеймса, красной жидкости в бутылке заметно убавилось, а в то же время за тем же столиком объявился безо всякого спросу еще кто-то. Джеймс ощутил на себе дружелюбный взгляд густославянской особи мужского пола, занявшей сиделище напротив. В глазах особи читалась скорбь, тоска, точнее, по запотевшей от холода, и на худой конец и тепловатой рюмке чего-нибудь нордически-крепкого, а на совсем худой конец не нордически, а просто крепкого, или даже средне крепкого…
— У кого что горить — тому мы можем пособить! — как бы стихами обратился к Джеймсу визави, подмигнул довольно гнусно, но, слава Богу, без сексуального оттенка, и выудил из драного кожаного портфеля бутылку водки. — И будем здоровы. — Мигом уловив согласие во взгляде Джеймса, субъект разлил в два стакана остаток красной бормотухи и долил водкой почти всклянь.
На сердце потеплело, через минуту Джеймс уже знал, что его благодетель тоже литератор, и тоже не член, и его тоже не пустили, — но, правда, цель у благодетеля была другая, он хотел попасть на похоронную закуску покойного Подунина.