— У меня их пока много, выбить не пытайся, дай, психу-то глюкозу введу. Не гляди, что лиловая, я все в непонятные цвета крашу, не то спасу нет от бакланья мусорского.
Имант в душе покраснел и помог лепиле закатать щаповатский рукав. Покуда медленные десять кубиков втекали в вену к Алеше, радист вгляделся в лицо лепилы. Был тот очень стар, но крепок, по неоспоримому врачебному праву носил жидковатую бороду. Сколько помнил Имант, за четверть века главлепила не переменился ничуть. И никуда его из Тувлага на пересуд не гоняли, — сколько ж он тут просидел?
— Федор Кузьмич, — спросил Имант, — что ж это срок у тебя такой длинный?
— Это не срок, — ответил лепила, — это жизнь такая. Длинная. Какую Бог послал, такая есть. И жить ее надо так, чтобы не было от нее противно. Тогда она длинная получается. Идею, самое главное, в душе беречь не надо, насчет счастья для внуков, или там внуков этих внуков. Сейчас жить надо, и не брать от жизни, а просто жить. Вот и будет не срок, а жизнь.
Для Иманта, сына латышских стрелков, философия лепилы была слишком сложной, но и в его радиодетальную голову пришло, что и сам-то он тоже уже давно не сидит, а живет в лагере, так по документам выходит. Алеша приоткрыл глаза.
— Никого ты не убивал, — тихо и строго сказал лепила, — когда ты на кума с шилом полез, он уже холодный был. Отравление эфиром. Ты себя не грызи, скоро буран, покемарь пока. — Лепила прикрыл Алешу краем чьей-то забытой, то ли собственной своей телогрейки.
И вправду, лютый вой ветра стал заглушать даже барабанные грохоты, долетавшие с эшафота, где, похоже, все шло к концу. Снег повалил невиданными, с ладонь размером, хлопьями, словно пытаясь прикрыть собою все то позорище, которое учинил посреди Тувлага разбушевавшийся Днепр. Но, хотя барабаны все грохотали, что-то, видимо, было неладно на эшафоте, вопли оттуда доноситься перестали; Имант подумал, какой же нынче снег плотный, вот, даже синего людоеда за ним не слыхать.
Дверь лепилчасти распахнулась, на пороге стояли казаки, их обмороженные до синевы лица служили неким цветовым переходом к синеве того ярко-лазурного предмета, который они тащили. Главлепила на этот предмет уставился с большим интересом.
— Это кто ж его, болезного?
Казаки смутились, потом из-за их спин вышел урядник, протянул руку. Лепила, видимо, на этот жест в жизни насмотрелся: в лапе урядника немедленно оказалась мензурка с лиловатым спиртом. Урядник дернул головой, — видать, выражал благодарность, — и одним глотком мензурку опрокинул в горло.
— Это десятый кончился. Начальник все кумил, кумил, да барак-то не бездонный, кончился барак. А другие, не из десятого которые, не годятся ему. Он и рухнул.
Лепила с интересом щупал пульс Днепра, разглядывал зрачки. Григорий Иванович Днепр лежал на растянутой казаками плащ-палатке, и был тих, как его омоним, описанный литератором Гоголем в замечательной повести «Страшная месть».
Лепила размашисто перекрестился и указал казакам на пустой стол.
— Все, ребятки. Этот — все. И никто в его смерти не виноват, и разводите прочих по баракам. Скажите — и куму песец, и надкумку синему тоже песец, пусть спать ложатся, завтра минус сорок девять, в зачет воскресенья пойдет. — Видя, что урядник сомневается, лепила выпрямился, оказавшись на полголовы выше любого из казаков. — Быстр-ра! Па-ба-ракам! Шагом м-марш!
Эхо в прозекторской было необычное, оно повторило не конец команды, а середку: «…Ра-кам!..» Казаки послушно уложили утихшего Днепра на стол и, пятясь, вышли из санчасти. Главлепила с интересом подошел к Днепру. В окостеневшей правой руке бывший спецпредст держал измочаленную и окровавленную «гаишницу».
— Вот и кончился у него срок, — сказал старец, обращаясь и к Иманту, и к полуожившему Алеше, — он не жизнь жил, а срок отбывал. А неправильно это. Очень вредно для здоровья.
Снег валил и валил, и никакие прожекторы с ним уже не справлялись. Который идет час — было не понять, все циферблаты в хозяйстве главного лепилы раз и навсегда, похоже, остановились на одиннадцати с чем-то, кто хочет, пусть смотрит и верит, а ему, главному, на время уже давно и навсегда плевать. «А как же радио? — подумал Имант. — Не ровен час опять антенну порвет…»
На подобный вопрос лепила только ухмыльнулся. Потом вытащил из-под стола с Днепром три пары валенок, две телогрейки; придирчиво оглядел своих мелковатых гостей, третью пару швырнул обратно. Потом стал деловито осматривать содержимое Днепровых карманов. В рюкзаки перекочевали два «макарова», один складной «толстопятов», полдюжины гранат «Ф-1». Из очередного кармана старик-лепила вывернул пачку документов, глянул на верхний — и замер. Имант заинтересовался — чем бы это таким покойник мог врача удивить, а увидев, удивился сам: в руках старец держал всего лишь черно-белую открытку с фотографией бюста императора Павла Первого. Но спрашивать латыш ничего не стал, что надо, то и так скажут, это он знал по лагерному опыту.
Главлепила тем временем закончил сборы.
— Все! Переодевайтесь. Мне еще это синее дерьмо вскрывать.
Алеша от ужаса попытался уползти обратно под стол, Имант только вздохнул. Кто сейчас в лагере главное начальство? Лепила. И.о. кума, так сказать. Из собственного кармана тот уже выловил потрепанный бумажник, из него извлек карту местности и развернул ее на подоконнике.
— Так вот: сюда, а потом сюда. Здесь десять верст по реке, встала уже, Чулвин река называется. Может, и двадцать верст, неважно. Дойдете до скалы по левую руку, рогатая такая, будто кто из земли два пальца высунул джеттатурой… ну, улиточьими рожками. Между них тропка, по ней уйдете. Ночевать, дурни, только вместе, не то выкопают вас через миллион лет как мороженого мамонта и в императорский музей…
Старик говорил, говорил, ясно было, что Алеша не в силах не только ничего запомнить, но даже и понять, о чем идет речь. А сын латышских стрелков аккуратно все запоминал. Зима еще в полной силе, а царь уже настоящий. Самое время с лагеря рвать валенки, накочумался уж.
— Здесь вам нельзя больше. Здесь вон пахан из его барака, — старик кивнул на Алешу, — Гэбэ, теперь хозяйничает. Ему-то что, накромсаю ему с этих двух придурков съедобных, как говорится, частей, дня четыре спокойный будет. А потом пойдет такая ас-са-мбле-я… — врач замер, глядя в быстро темнеющее окно, — снег за ним валил так, словно небеса кто-то чистил широкой лопатой и той же лопатой этот снег сбрасывал прямо на Тувлаг.
— А про меня не думайте, — ответил лепила на незаданный вопрос, — я не такое видывал. Я пятьсотчетвертошников друг другу скормлю, последнего доской приморожу, накрою, вот пусть их в музее и выставляют. Словом, бери стебанутого, и — ходу!
Чтобы не мудрить, Имант выбрал старую дорогу: ту, по которой неизвестно кто из Тувлага уже дал деру в вечер последнего в Мишиной жизни упоя. Лагерь он знал наощупь, вышел к тому самому месту, где накануне чинил периметр. Все тут было опять порвано, но не людьми: на проволоке, разомкнув колючую цепь, висела мертвая овчарка — лишь она одна в ночь побега пыталась исполнить свой долг, но никто ей не объяснил, что внухрить — это совсем не то что вохрить, а, стало быть, беглых народонаселение должно само ловить, ему за то империалы золотые платят — а к чему собаке империалы? Имант аккуратно снял тело собаки с проволоки и зарыл в снег: все как-то аккуратней. Потом, следуя совету лепилы, дошел до первой сосны и вынул из неприметного дупла моток грубой бечевки, обвязал ее вокруг пояса совершенно ничего не соображающего Алеши и повел его, как поводырь слепого, не спотыкаясь.
Основательно, прямо в снег лицом, споткнулся он только метров через восемьсот. Высказав по поводу валяющегося под ногами предмета все то, что знал от отца по-латышски, радист разгреб сугроб, хотя вообще-то и сразу понял, обо что именно споткнулся.
«Десять империалов пропадают», — подумал Имант равнодушно, глядя на безымянного милиционера в форме, из-за которого так недавно чинил лагерную антенну, чтобы тогдашний кум свои Би-Би-Си мог слушать. Алеша все равно шел с закрытыми глазами, а снег все падал и падал, завалив беглого за считанные минуты. Но в эти минуты Имант вместе с придурковатым своим спутником уже спускался к реке, чтобы топать и топать по льду, пока на берегу скала не покажется, та, что в форме улиточьих рогов. Тувлаг, в котором прожил Имант больше четверти века, уже исчезал из его памяти, словно и в мыслях у радиста нынче тоже был снегопад.