Павел позеленел. Канцлер в отлучке, верховный митрополит в ней же, кто будет судить министра внутренних дел? Павел помнил, что сам на этот пост Всеволода и назначил. Мелькнула мысль, что Всеволод, по довольно достоверным слухам, совершенно невменяем, так можно ли судить сумасшедшего? «Мне все можно», — вспомнил Павел мысль, которую изо дня в день внушал ему старичок-блазонер, перемежавший эти рекомендации, впрочем, длинными перечнями того, чего государю нельзя. Помнится, нельзя было бегать трусцой, нельзя оставаться без охраны. А он сегодня остался. «Ну, мне тогда его и судить. Я его сотворил, я его и вы… вытворю», — Павел от волнения заикался в мыслях. Но не только в мыслях, он боялся приступа заикания и на самом деле, поэтому начал «по-готовому»:
— Доселе русские владетели не истязуемы были ни от кого, но вольны были подовластных своих жаловати и казнити, а не судитися с ними ни перед кем! отбарабанил Павел любимую свою, с большим трудом заученную у Ивана Грозного, фразу. — Ты что, псих, опять мне лапшу милиционерскую на уши вешать будешь? Какие такие милиционеры этого гада наняли? Кстати, чем у него ножик был отравлен? — царь обратился к Ивнингу.
— Редкий цыганский яд, медленно действующий. Цыгане называют его «дри». Состав яда уточняется…
— Все вы тут медленно действующие… Словом, кретин, если есть что тебе в оправдание говорить, говори. Суда присяжных, — царь нервно хохотнул, — тебе не будет!
Всеволод, ничего не понимающий в происходящем, прокашлялся и заговорил как раз о том, что лишало его последней надежды на сохранение жалкой министерской короны, да и жизни.
— Ваше императорское величество! Вновь происки мировых милиционеров оказались упущены нашей сетью контрразведки! Нет сомнения, что новая, поголовная декумация милиционеров, оставшихся нам в тяжкое наследство от прежнего режима…
Царь не выдержал, хотя, памятуя печальный опыт, скипетром швыряться не стал. Он поднялся, зябко натянул на плечи порфиру. В Грановитой было отчаянно холодно, «адидас» не грел, да и горностаи мало помогали, но хоть какая-то видимость тепла получалась, если хорошо закутаться.
— Именем Российской Империи, властью, врученной мне от Господа нашего, приговариваю бывшего министра внутренних дел Всеволода Викторовича Глушенко к лишению всех прав, конфискации имущества в пользу казны, а также к высшей мере смертной казни! К расстрелянию… милиционерами самого подлого звания!
Всеволод стал заваливаться набок, рынды подхватили его и удерживали вертикально, хотя и пребывал свергнутый министр без сознания, покуда царь отдавал приказы:
— Вызвать сюда роту милиционеров самого низкого и подлого звания!
Ивнинг спешно набирал секретный номер дежурного по городу генерала синемундирной гвардии, то бишь главного дежурного жандарма. После короткого переругивания на тему «Где их возьму?» — «Царь!» — «Царь?!» — «Царь!» — «Ах, его императорское величество…» — настала длинная пауза. В чернейших казематах, в канцеляриях наилучших равелинов и централов поднимались дела осужденных милиционеров, все они, как назло, уже давно были расстреляны, либо загнаны в недостижимые лагеря. А царь требовал — «вынь да положь». Наконец, из Выхина передали, что там в дежурке сидят двое только что задержанных на автодорожном кольце Москвы беглых из сибирского лагеря мусоров, латыш неизвестного звания и происхождения с открытым туберкулезным процессом и младший лейтенант с незалеченным триппером. Расстрелять их собирались, как обычно, без суда и следствия, на рассвете: раньше шести утра, по давнему приказу Глущенко, расстрелы накопленных за сутки милиционеров не производились. Сейчас министр, не находись он в обмороке, оценил бы мудрость своего приказа. А может быть, и не оценил. Крыша министра давно и далеко поехала, на чердаке же под этой уехавшей крышей никаких мыслей не имелось, кроме зоологической ненависти к почти истребленному милиционерскому племени. Ни одна экспертиза в мире не признала бы Всеволода Глущенко вменяемым. Но абсолютный монарх всея Руси обходился без экспертизы. Беглых милиционеров разбудили, надавали по морде и сунули в «воронок».
Чутьем старого зверя понял латыш, что везут не на пустырь, а к центру большого города. Несколько удивился, — насколько, конечно, вообще был на это способен, после четверти века лагерей и десяти месяцев пешего блуждания по России удивлялся он лишь тому, что все еще жив. А недолеченный Алеша Щаповатый не удивлялся. Он давно ничего не понимал и только повторял во всех своих мытарствах: «Если долго мучиться, что-нибудь получится». Он надеялся лишь на это, но пока что ему все время приходилось только «долго мучиться». «Воронок» мчал со скоростью нового «феррари», поэтому швыряло свежеарестованных беглецов нещадно. Латыш подремывал, а Алеша губами повторял свой «символ веры», он и вправду верил, что что-нибудь когда-нибудь непременно получится, он, как всякий чистый душой советский человек, знал, что мучиться надо, иначе никогда, никогда коммунизм не получится, а чем больше мучиться — тем больше коммунизма получится… Только бы вот не тошнило так страшно на пустой желудок, только бы, только бы… «Воронок» куда-то влетел и застыл. Имант лежал на полу, Алеша сидел рядом. С полчаса ничего не происходило.
Потом задняя дверь отворилась, длинный амбал в непонятной форме, заметно хромой, приказал выходить. Двор-колодец, в который предлагалось выйти, не оставлял самомалейшей надежды, — в таких местах только расстреливать и хорошо. Алеша понял, что если долго мучиться, то будет расстрел, и вздохнул с облегчением. Хромец тем временем пытался поставить на ноги Иманта, и ничего из этой затеи не получалось, у старого сына латышских стрелков шла кровь горлом.
Подошли еще двое в синем, оба двухметровые. Алеше пришлось голову задирать, чтоб им в лица глянуть. Лиц он не увидел, свет прожекторов бил сверху, так что вместо лиц над шинелями и под козырьками зияли темные дыры. Одна из дыр заговорила вполне человечьим голосом.
— Револьвер держать умеешь, гнида милицейская?
Алеша растерялся. Когда-то умел. Неужто его заставят для начала застрелить друга-латыша, а только потом прикончат самого? Но судорожно кивнул.
— Прости, парень, другого нет, — сказала дыра, ее обладатель протянул Алеше старый-старый револьвер, из тех, в которых курок спускают не указательным пальцем, а большим, сзади. У гвардейцев на вооружении табельным оружием считался «толстопятов», министра же было приказано расстрелять из «подлого» оружия, — уж какое нашлось. — Семь пуль. Всадишь все вон в того пойдешь на свободу, и… с наградой. Ну, а этого, — двухметровый указал на лежащего ничком Иманта, — оставьте. Оформим потерявшим сознание от голода… и пыток. Где мы еще одного найдем? Их днем с огнем нет, всех морда краснокожая в расход пустил. Кстати, его ведут.
ЕГО вели. Не то вели, не то несли шестеро синемундирных жандармов того самого владыку, которого еще вчера вечером имели наглость не бояться всего три-четыре человека в Империи. Его придерживали за все, за что возможно, лишь бы оставался в вертикальном положении, подпирали голову, переставляли ноги: левую, правую, левую, правую, опять левую, опять левую, запутались, но не рухнули — слишком много контролеров вело на казнь этот почти готовый труп, слишком много сердец пело от ожидания, что этот несамоходный и полоумный ужас вот-вот, сейчас-сейчас исчезнет из жизни России, и можно будет забыть, что твоя троюродная тетка была замужем за довоенным постовым с шоссе Энтузиастов, что сам ты целых три месяца простоял регулировщиком ГАИ на развилке Каширского шоссе, что жена твоя уже два доноса на тебя сочинила, только чудом не отослала, а третий, курва, пусть пишет теперь, ей же хуже будет. Всеволод шел на казнь. Не сам, но шел.
Те, что вели Всеволода, бросились врассыпную: прожектор из-за спины Алеши ударил лучом прямо в лицо опального министра. Плоский, как Дзержинский, безвластный, как бумажный тигр, но все еще страшный, отчасти из-за красного мундира, Всеволод стоял сам, наклонившись вперед, и смотрел прямо перед собой, не мигая, ничего не видя. Алеша с дрожью поднял «велодог», хотя откуда бы ему знать название этого допотопного револьвера?