Белинский указывает, как особенно удавшуюся, ту сцену, когда слепой Велизарий слушает о себе песню. Это было исполнено такого неотразимого поэтического обаяния, о котором нельзя дать словами никакого понятия: «седой герой, лишенный зрения, сидел на пне дерева и лицом, движениями головы и рук выражал те грустно-возвышенные ощущения, которые производил в нем каждый стих романса, петого о нем крестьянином, не подозревавшим, что его слушает сам тот, о котором он пел».
Явиться на сцену Велизарием и сойти с нее Велизарием (а Велизарий — великий человек, герой), выражать грустно-возвышенные ощущения Велизария было бы невозможно при отсутствий у актера чувства, эмоции. И когда читаешь отзывы о Каратыгине современных ему критиков, в них неизменно говорится, какое огромное впечатление производил Каратыгин в такой, например, роли, как Нино в драме Полевого «Уголино» — в той страшной сцене, когда Нино находит свою возлюбленную мертвой. Публика цепенела, публика замирала, публика восторгалась. Даже признавая преобладание в Каратыгине ума, а не чувства, все же нельзя не согласиться с оценкой современниками Каратыгина и с этой стороны. Однако темперамент Каратыгина был иного свойства, иной глубины, иной возбудимости, чем темперамент Мочалова.
Современники вели длительный и, надо признать, бесплодный спор о том, кто выше — Мочалов или Каратыгин. Это был спор не только индивидуальных эмоциональных ощущений. Это был спор двух столиц — Москвы и Петербурга. Однако Москва более чем радушно принимала Каратыгина во время его гастролей, а Петербург отнесся к Мочалову с нескрываемой враждебностью. Приведем, как курьез, полемику редакции одного петербургского журнала с собственным же сотрудником, писавшим о Мочалове.
В петербургском журнале «Репертуар и Пантеон» (книга 7, 1842 года) автор корреспонденции из Москвы говорит: «У нас два трагика, один обладает могучим талантом, довел искусство до совершенства, другой обладает могучей душой, и мы избалованы им». Редакция делает примечание к этой фразе следующего содержания: «У нас… здесь должно предполагать, что автор говорит о России вообще и о В. А. Каратыгине. Мы не дерзаем никого сравнивать с ним. Dixi! Мы, петербургские жители, имеем совсем иное понятие о г. Мочалове, и нам даже не может притти в голову мысль сравнивать его с первым, нынешним европейским трагиком, В. А. Каратыгиным. У нас это почли бы варварством. Молодые московские студенты, приезжая в Петербург, остаются некоторое время под влиянием первых своих юношеских впечатлений, произведенных в них первою виденною ими трагедиею, но укрепясь в умственных силах и вникнув в глубокую игру В. А. Каратыгина, они, наконец, убеждаются, что между всемирным трагиком В. А. Каратыгиным и московским трагиком г. Мочаловым не может быть и не должно быть никакого сравнения. Хвала и честь обоим, но… В. А. Каратыгин солнце, а оно одно».
По смыслу этой тирады в пользу Каратыгина выходит, что лишь молодые люди, еще не окрепшие в умственных силах, могут дерзать сравнивать «всемирного трагика» Каратыгина с Мочаловым!
…О Каратыгине и Мочалове спорят не только в газетных статьях. Так, Н. И. Куликов записал в своих воспоминаниях разговор, перешедший в жестокий словесный бой, происходивший на квартире П. В. Нащокина, близкого друга Пушкина. Особенно кипятился М. С. Щепкин, который, услышав похвалу по адресу Каратыгина, вскочил с места, стал бегать по кабинету и, наконец, торжественно, как неопровержимую истину, сказал:
— У Мочалова теплота, жар, искра, искра божия! Понимаете, искра божия!
Нащокин полушутя заметил:
— Насчет искры, не спорю, согласен… Но согласитесь и вы, почтенный Михаил Семенович: ведь бывало и то, что, когда у Мочалова искра эта или потухает или скрывается под пеплом, тогда он играет пренесносно ту самую роль, в которой прежде был прекрасен, а Василий Андреевич всегда одинаков, как изучил роль, как исполнял ее в первое представление, так и не отступает ни на шаг от выработанного типа.
— Вот и выходит, что ваш Каратыгин — мундирский Санкт-Петербург, затянутый, застегнутый на все пуговицы и выступающий на сцену, как на парад, непременно с левой ноги: левой, правой, левой, правой, а ни за что не посмеет шагнут правой, левой! — захохотал довольным таким сравнением Щепкин, обнимая Нащокина.
— Так-то, голубчик, Павел Воинович, не спорьте с нашим братом, — продолжал Щепкин. — Я ведь не отнимаю таланта у Каратыгина, но Мочалов — гений, а гения никаким трудом, никаким учением не добудешь. Это — дар божий.
— Вот я о даре божьем-то и хочу вам доложить, почтенный Михаил Семенович: выслушайте и по со-вести скажите, кого вы больше цените и уважаете: народ ли израильский, даром получивший хлеб небесный, манну, и плативший неблагодарностью за этот дар, или народ, который, в поте лица себе и другим заработав хлеб, за то еще благодарит бога.
Щепкин, в недоумении дослушав его, сказал:
— Да к чему же вы притчею заговорили?
— Не притча, а ответ на «дар божий». Мочалов с ног до головы одарен больше, чем Каратыгин. Прекрасная наружность, высокий лоб, античная с вьющимися кудрями голова, выразительное лицо, даже средний рост, самый удобный для всяких сценических движений. Теперь вообразите Каратыгина, с его огромным ростом, длинными руками, с таким же отталкивающим лицом: маленькие, невыразительные глаза, некрасивый нос, выдающийся вперед старческий подбородок. Вспомните обоих на сцене и по-сравните наглазно. Первый сам себя уродует, поднимая плечи, горбясь, не только некрасиво и как-то угловато действует руками, но часто ударяет ими по ногам. У другого же пластика выработана до античной красоты, голос смягчен трудом и практикой до известной приятности, самое лицо выигрывает при умении костюмироваться в блестящие наряды, при умении гримироваться или, вернее, кокетливо укрывать и пополнять недостатки лица. Публика любуется артистом, как редким украшением сцены.
— Следовательно, — закончил Нащокин, — Мочалов за пренебрежение дарами природы достоин осуждения, а Каратыгин за старание и усердные труды — уважения. Вот что я хотел сказать.
Но Щепкин не унимался:
— Ваш взгляд, — заговорил он, — взгляд барина из Английского клуба, — вы, вероятно, случайно видели Мочалова в какой-нибудь неважной роли и не видали его в лучших ролях, когда он, как говорится у нас, был в ударе. Вот что я вам скажу, чтобы покончить спор: кто раз в жизни увидит истинно гениальную игру нашего трагика, тот уже никогда ее не забудет и простит ему все.
В этом споре следует обратить внимание на очень верное замечание Щепкина, заметившего Нащокину, что его взгляд на Мочалова — взгляд барина из Английского клуба. Так оно и было на самом деле: господа из Английского клуба, даже такие, как Аксаков, принадлежащий по своему положению к тем же господам, смотрели на Мочалова свысока. Они третировали его. Для них он навсегда остался плебеем. А Каратыгину они охотно прощали его небарское происхождение. Они склонны были забыть, что он принадлежит к актерскому сословию. Каратыгин имел в себе столько внушительного и был человеком с такими безукоризненными светскими навыками, что его охотно принимали в салонах и приглашали на банкеты в Английский клуб. В честь Каратыгина во время его московских гастролей представители «света», а затем и литераторы, устроили торжественный обед с цветами, подарками, тостами, и лавровым венком увенчали голову петербургского трагика. Но в каких салонах могли принимать Мочалова, когда и где его чествовали? Никогда и нигде. Мочалов был актером разночинной, демократически настроенной публики, Каратыгин отвечал вкусам публики дворянской, аристократической, бюрократической аудитории и верхушки купечества.
Как относился Мочалов к Каратыгину? Как человек, искренно увлекающийся искусством, как художник, совершенно чуждый всяким закулисным интригам, он воспринимал Каратыгина непосредственно и умел ценить его по достоинству. Он так наслаждался игрою Каратыгина в драме «Заколдованный дом», в которой Каратыгин-Людовик XI был истинным художником, что, сидя в оркестре, первый- закричал «браво», вопреки правилу, запрещавшему актерам аплодировать. Когда спектакль кончился, Мочалов вбежал «а сцену и повис на шее Каратыгина.