Павел Мочалов, его знаменитый сын, в последние свои годы начал составлять биографии старшего поколения актеров. Приведем справку, касающуюся его отца. Это очень любопытный документ, раскрывающий неожиданную черту в творческих интересах и стремлениях Павла Мочалова. Документ этот нашелся среди немногих уцелевших бумаг Мочалова и хранится в рукописных собраниях Государственного Театрального музея имени А. Бахрушина в Москве.
Вот что пишет сын об отце:
«Степан Федорович Мочалов. Вступил на театр московский в 1803 году. Господин Мочалов был принят благосклонно публикой первый раз, когда играл небольшую, но прекрасную роль в комедии «Кленсберги» сочинение Коцебу. То было в бенефис Украсова, который прекрасен был в оной же комедии, играя роль франта-повесы того времени. Г. Мочалов твердо стал на сцене первого актера при московском театре в 1809 году. Лучшие роли в его репертуаре были — Отелло, Гамлет, Фердинанд, Юлий в драме «Железная маска», Роберт-атаман в трагедии сего же названия, перевод с французского. С большим успехом игранная им роль Танкреда заставила бывшую в Москве известную актрису Жорж сожалеть о том, что он не мог играть эту роль с нею на французском языке… Разнообразие таланта г. Мочалова было велико, равно как и в первых ролях трагедии, он был прекрасен во многих комедиях. Особенно замечательна была роль Ильи простака — честного дикого степного барина в комедии «Тон модного света». Надо помянуть о прекрасной наружности и чрезвычайной непринужденности, свободе на сцене. Особенно был хорош во французском кафтане».
Современники отмечают, что Мочалов-отец обладал отличными внешними данными и ярким выражением чувств. Вспоминают о его красивом, благородном лице, сильном голосе, высоком росте. Ф. Ф. Кокошкин, занявший после Майкова пост директора московского театра, свидетельствует, что «талант у старшего Мочалова есть, и даже большой, но искусства в нем мало».
Дом купца Варгина, в котором открылся в 1624 году Малый театр. Со старинной литографии начала XIX столетии
С. Ф, Мочалов, отец знаменитого трагика. С портрета работы художника О. Кипренского
Н. А. Полевой, известный публицист, журналист и драматург, вспомнил, что «Мочалов иногда закрикивался и стучал в гневе каблуками». Судя по жихаревской характеристике, Мочалов-отец играл и в трагедии и в опере, нигде ничего не портил, но, видимо, ничем особенным и не отличался, и первые годы службы протекали у Степана Федоровича однообразно и вяло. Впрочем, один из его критиков был совершенно прав, говоря, что и хороший актер иногда остается долго наряду со всеми, потому, что нет пьесы, роли, в которой бы его дарование могло проявиться.
Огромное влияние на Мочалова-отца оказал знаменитый трагик Алексей Семенович Яковлев.
Трагик Яковлев — фигура примечательная среди представителей старшего поколения актеров в переломную эпоху конца XVIII — начала XIX столетия.
С некоторыми наиболее выразительными особенностями дарования Яковлева важно познакомиться. Творческий гений великого трагика Павла Мочалова раскроется именно в том, что ему суждено стать художником новой эпохи, сломать предрассудки старого века, ярчайшим представителем которого был Яковлев, и заложить взамен умиравших традиций придворного русского классицизма новое содержание и новую форму искусства. Если приемы мастерства его отца вырастали на той же почве, на которой расцветал Яковлев, то сыну придется отмести их в сторону. Отрицательное в мочаловском гении явится выражением некоторых, как бы «наследственных черт», вошедших в ряд тех неотразимых впечатлений, которыми будет жить его пылкая натура, еще в очень раннем детстве соприкоснувшаяся с миром театральных чувств. Вот как сам П. Мочалов говорит о Яковлеве в своих набросках-биографиях.
«Алексей Семенович Яковлев. Поступил на С.-Петербургский театр из сословия купцов. Лучшими его ролями были: Яреб в трагедии «Дидона», Отелло, переведенный с французского, Гамлет, сочинение (перевод) Висковатого, Фингал, Донской. Одаренный от природы средствами для сцены сильными, он имел лицо и голос, неспособные для ролей пламенных любовников, посему в роли Отелло Яковлев был прекрасен только в местах исступленных. В приезде его в Москву замечателен был спектакль в 1810 году «Магомет», сочинение Вольтера. Яковлев был прекрасен в роли Магомета».
Эта оценка не противоречит другим авторитетном суждениям о Яковлеве. Знал ему цену и сам Пушкин, оставивший в «Замечаниях о русском театре» великолепнейший по тонкости и чуткости анализ мастерства драматической труппы Петербургского императорского театра эпохи 1817–1819 годов. Пушкин, говоря о трагике Брянском, заступившем место умершего в 1817 году Яковлева, замечает, что он не заменил его. «Брянский, может быть, благопристойнее, вообще имеет более благородства на сцене, более уважения к публике, тверже знает свои роли, не останавливает представлений внезапными своими болезнями, но зато какая холодность, какой однообразный тяжелый напев!
Яковлев имел часто восхитительные порывы гения, иногда порывы лубочного Тальма. Брянский всегда, везде одинаков».
Пушкин явно предпочитает Яковлева, который «в трезвом виде напоминает пьяного Тальма».
А. С. Яковлев вышел из купеческого звания. Немаловажная подробность: в театр, кадры которого до тех пор составлялись из людей преимущественно крепостного состояния, потянулись люди и иных сословий. «Купеческие дети» — уже не редкость в списках императорских актеров. Яковлев не получил никакого образования. Он был учеником знаменитого И. А. Дмитревского, которого называют Станиславским XVIII столетия и который насаждал приемы французского придворного классицизма на русскую сцену.
С. Т. Аксаков не только автор неувядаемых воспоминаний — «Детство Багрова внука», но и умный и наблюдательный мемуарист, отмечавший крупнейшие явления театральной и литературной жизни, недолюбливал Яковлева. С. Т. Аксаков ставит ему в вину нелепую декламацию. Он приводит пример, как Яковлев «пускал в дело свой могучий орган». «Стих из трагедии Озерова «Дмитрий Донской» —
Яковлев произносил так, что слово «стрелы», бог знает почему, звучали протяжным, оглушительным треском. Стих —
в роли Тезея — Яковлев выкрикивал, как исступленный, ударяя ладонью по рукоятке меча. Но это приводило зрителей в неистовый восторг, от которого даже останавливался ход пьесы». «Я бесился, — замечает Аксаков, — и перед этими стихами заранее выбегал в театральный коридор, чтобы пощадить свои уши от безумного крика, топанья и хлопанья».
Вряд ли, однако, один Яковлев повинен в этой декламационной манере. Такова была традиция, и отступить от нее было невозможно. Яковлев сам жаловался Жихареву на публику» которая требует именно такой исступленной подачи стиха. Яковлев с горечью вспоминал, что он попробовал в одной трагедии произнести стихи «тихо, скромно, но с твердо стью как следовало»» а публика осталась равнодушна, «словно как мертвая, ни хлопанчика», тогда как прежде эти стихи вызывали бурю восторгов.
Яковлев, уязвленный в своем актерском самолюбии, решил отвоевать эти «хлопанчики», и в следующее представление так «рявкнул стих, что даже самому стало совестно, а публика от восторга с мест повыскочила».
В этом нелепом, с точки зрения здравого смысла, приеме поражать публику неистовым декламационным грохотом и треском видели тогда превосходство игры. Так именно и выражается в своих знаменитых «Записках» М. С. Щепкин, тот самый Щепкин, который первый в театре стал нетеатральным, который принес русской сцене правду чувств, верность природе, близость к натуре, Щепкин — великий реалист сценического искусства. Вот как описывает Щепкин манеру декламации, упорно державшуюся в русском театре вплоть до двадцатых годов XIX столетия.
«Превосходство игры видели в том, что никто не говорил своим голосам — игра состояла из крайне изуродованной декламации, слова произносились как можно громче, и почти каждое слово сопровождалось жестами. Особенно в ролях любовников декламировали так страстно, что вспоминать смешно. Слова: любовь, страсть, измена, выкрикивались так громко, как только доставало силы в человеке».