Выбрать главу

Современник, присутствовавший на дебюте Мочалова-сына, вспоминает, что в театре, переполненном публикой, было душно. Бенефициант играл неважно, пьеса шла вяло, публика чуть не засыпала. Вдруг за кулисами раздался молодой, полный жизни голос Полинина:

«Ах, где она, вы к ней меня ведите!»

Как электрическая искра пробежала по зале: после усыпительной монотонной игры этот голос поразил всех… Невольно раздались аплодисменты, актеры, публика — все оживились. Мочалов играл великолепно. Рукоплескания не прерывались. Триумф был полный.

Другой современник свидетельствует: «В 1817 году взошла новая звезда на горизонте московского театра — это бы П. С. Мочалов».

Успех был полный, всеми признанный. Слава окружила первые шаги Мочалова. Поэты посвящали ему стихи. Уже через год после дебюта Федор Глинка обращался к нему с дифирамбом:

Мочалов! Сколь ты прекрасною игрой Умел изобразить Танкреда предо мной, Твой дар, волшебный дар, зоилов преживет, И славы гения завистник упадет. Теки своим путем, талант не умирает, Он блещет, — как луна над водной глубиной. Того в потомстве лавр бессмертный увенчает, Кто трогал здесь сердца волшебною игрой.

В том же номере журнала «Благонамеренный», в котором напечатаны эти стихи, помещено «Письмо к издателю о господине Мочалове», за подписью N. В письме сообщается читателям «приятное известие о появлении на московской сцене трагического актера г. Мочалова, сына известного актера того же имени».

Далее автор говорит, что «не только зрители-знатоки, но сама любимица Мельпомены, г-жа Семенова, бывшая в Москве минувшей осенью, отдала ему полную справедливость». Затем рассказывается о намерении некоторых любителей драматического искусства отправить Мочалова «для окончательного образования в Париж», причем все расходы по поездке любители принимают на свой счет. Необходимо, чтобы Мочалов познакомился с «игрою славного Тальма и усовершенствовал бы свой талант». «Благодетели найдут награду в успехах Мочалова и совершенстве его таланта».

Но ожидания «благодетелей» были обмануты: Мочалов не принял их предложения, решительно отказавшись ехать в Париж.

Биограф Мочалова А. Ярцев склонен объяснять этот отказ только тем, что уже и в ту, первоначальную пору своей творческой жизни, Мочалов, упоенный громким успехом, не чувствовал ни малейшего желания учиться. Он вовсе не жаждал «окончательного образования». Доля истины в этом утверждении есть. И В. Г. Белинский, написавший столько посвященных Мочалову пламенных страниц, говорил, что великий трагик «с молодых лет имел несчастье пренебречь развитием своего таланта и обработкой своих средств, ничего не сделал во время, чтобы обладать ими».

Да, в этом пренебрежении к своему развитию Мочалов был, конечно, повинен. Его страстная, кипучая натура не подчинялась строгой дисциплине. Он не умел длительно и планомерно работать. Об этих печальных свойствах Мочалова помнят все писавшие о нем, спеша послать ему справедливый, но запоздалый упрек.

Привычные представления о Мочалове слагают его образ лишь как образ «гуляки праздного», неспособного сосредоточиться в себе и преступно растратившего могучие свои способности в загулах, в сознательном нежелании вести «приличную жизнь». При этом часто представляется, что Мочалов своим поведением, действительно часто выпадавшим из нормы, кидал своеобразный вызов обществу, драпируясь в костюм героя бульварной мелодрамы Дюма «Кин, или гений и беспутство». Мочалова даже называют Кином, забывая, что сочинитель мелодрамы решительно ничего не понял в гениальном даре геликого британского трагика, подробно зато изучив анекдоты о его беспутстве.

«Мы ленивы и нелюбопытны». Эти мудрые пушкинские слова полностью применимы и к прошлому изучению жизни и творчества Мочалова. Прежние исследователи удовлетворили свое познание о нем тем, что в подробностях познакомились с рассказами о загулах Мочалова и поленились изучить подлинную историю его творческой жизни.

«И меж детей ничтожных мира» случалось и Моча-лову бывать ничтожней всех, но это бывало лишь в печальные дни того страшного недуга, которым он страдал почти с юных лет. И слишком часто то, что было лишь выражением болезни, принималось за сущность Мочалова. А вот одной черты— и чрезвычайно выпуклой в мочаловской природе — так и не заметили: какой-то особенной чуткости его к малейшим уколам самолюбия. Он был горд и хотел постоянно сохранять независимость образа своих мыслей, суждений и поступков. Это не всегда ему удавалось в тех страшных социальных условиях, в каких он жил. Его гордость страдала каждый раз при соприкосновении с теми, от кого хотел бы он отмежеваться своей независимостью.

Кто он был — этот великий трагик? Сын крепостного, отпущенного барином на свободу и записавшегося в купеческую гильдию. Профессиональный актер, то есть человек, отнесенный в ту эпоху едва ли не па последнюю ступень социальных отношений. Это и было гранью, навсегда отъединившей Мочалова от «приличного» общества. И разве не почувствовал Мочалов некоего барского к себе отношения у тех самых «благодетелей», которые за свой счет отправляли его в Париж?

Продолжим рассказ о сценической юности Мочалова. Впрочем, как-то трудно разбить биографию Мочалова на обычные куски: юность, зрелость, старость. Трудно это потому, что на протяжении всех тех тридцати лет, которые Мочалов отдал театру, он по существу остался на всех этапах почти таким же, каким вошел на сцену в вечер своего триумфа в сентябре 1817 года. Разумеется, вырастал его талант, укреплялись основные черты его творчества, — но самое важное, самое глубокое, самое яркое в его артистической натуре почти полностью было уже раскрыто в первых же его созданиях — со всей ослепительностью великого дара и со всей очевидностью его органических недостатков. Не будем ставить себе, поэтому, целью строгую хронологическую последовательность рассказа. Важнее остановиться на тех сценических образах Мочалова, в которых раскрывается подлинно «мочаловское».

Представим себе внешний облик Мочалова той поры, когда он был еще в полной силе своего могучего дара.

Большая голова с черными вьющимися волосами, красиво поставленная на широкие плечи. Замечательно развитая грудь, античный торс — любой скульптор мог бы выбрать его моделью. Черные глаза его, восклицает один современник, были выразительны донельзя. Но главным украшением был чудный его голос: тенор, мягкий и звучный, нежный и сильный. Переходы и переливы голоса были разнообразны и красивы. Его шопот бывал слышен в верхних галлереях театра, его голосовые удары заставляли невольно вздрагивать. Он был среднего роста, фигура его была так же подвижна, как и лицо. В страстные минуты он вырастал, казался высоким и стройным.

Как определить то, что могло бы раскрыть самое важное, «мочаловокое», в природе его сценического творчества? Думается, что таким основным свойством, резко выделяющим его из современного ему сценического окружения, является органическая неспособность Мочалова играть ровно на протяжении всего спектакля. Знаменитые «мочаловские минуты» — те вспышки необычайного эмоционального подъема, которыми он так потрясал, — как раз и свидетельствуют об этом. «Минуты» могли быть очень короткими— две-три вспышки на протяжении всего представления;, могли быть и очень длительными — почтя весь спектакль иногда проводился вдохновенно. Но всегда «почти»; полностью, одинаково ровно и одинаково блестяще с первого до последнего акта — никогда.

А минуты — «мочаловские минуты» — сколько сказано о них у одного только Белинского! Когда мы подойдем к рассказу о шекспировских ролях Мочалова, и в первую очередь о роли Гамлета, мы прочтем такие слова восхищения, которые могут вырваться только у зрителя, потрясенного до глубины души. Да какого зрителя — Виссариона Белинского!

Очень взволнованно скажет о мочаловских минутах такой влюбленный в мятежный гений артиста критик, каким был Аполлон Григорьев:

Была пора: театра зала То замирала, то стонала, И незнакомый мне сосед Сжимал мне судорожно руку, И сам я жал ему в ответ, В душе испытывая муку, Которой и названия нет. Толпа, как зверь голодный, выла, То проклинала, то любила, Всесильно властвовал над ней Могучий, грозный чародей.