— Николь арестовали! И всех остальных!
— Какую Николь? — не понял Фабр.
— Мадам Годен! Из Театра Нации! И театр закрыли, а постановление подписал Колло, вот, я не вру!.. — она сунула ему в руки лист, сорванный с дверей театра, с косой дырой посредине от гвоздя, которым он был приколочен. — Я приехала, а их увозят! Николь велела передать — вдруг вы сможете что-то для них сделать… Вы ведь сумеете, да? Вы же знакомы со всеми в Конвенте, вы же друг Дантона, вы же… — Либертина осеклась, снизу вверх заглядывая в лицо стоящего рядом человека, видя плещущуюся в карих глазах растерянность. Боль, растерянность и недоумение, отражение ее собственных недавних чувств: как же так вышло, как вообще могло случиться подобное? — Вы ведь вытащите наших, да?
— Спасибо, что рассказала, — Фабр преувеличенно аккуратно сложил листок вчетверо, сунул в карман, ничего не ответив на ее вопросы. — Возвращайся в Павильон.
— Но… — заикнулась Либертина, ничего не понимая и от своего непонимания пугаясь еще больше. Фабра, к которому она привыкла и привязалась, на которого так надеялась, словно подменили — он словно захлопнул незримые ворота и поднял мосты над крепостными рвами, замкнувшись в себе.
— Ступай, — с едва заметным нажимом повторил Эглантин, и Либертина покорно побрела в сторону Павильона Дружбы, загребая ногами смерзшиеся листья и шмыгая носом. Дойдя, нерешительно обернулась: Фабр стоял на прежнем месте, сунув руки в карманы камзола и чуть сгорбившись. Ветер трепал каштановую гривку и кончик длинного трехцветного шарфа. Их Шиповник, их всеобщий любимец, неунывающий, жизнерадостный, душа компании…
«Он непременно что-нибудь придумает, — твердила про себя, точно заклинание или молитву, Либертина. — Фабр сообразительный. Он придумает, он не оставит своих пропадать в тюрьме. Он просто не может так поступить, ведь они же ни чем не виноваты. К нему прислушаются, и все будет хорошо.»
Как положено всякому уважающему себя злому духу, Колло являлся ближе к полуночи. Не по умыслу или склонности пугать окружающих, но просто оттого, что в это время заканчивались заседания в Комитете Общественного Спасения, а тащиться посреди ночи домой было неохота. Куда проще пройти заброшенными анфиладами Тюильри, выйти в сад и добрести до флигеля, где заправляет своим балаганом Фабр. Совместив приятное с полезным: перепалку с давним знакомцем и пусть холодный, но какой-никакой ужин. И в очередной раз полюбовавшись, как Шиповничек, вечно воротивший нос на сторону и слагавший о Колло пакостные стишата, бессильно скрипит зубами — но актерская закалка берет верх, вынуждая сохранять показное дружелюбие. Он даже огрызается порой, скалит зубы по прежней памяти. Хотя боится, наверняка боится, до кошмарных снов, тошноты и дрожащих рук. Все они боятся, все, кто раньше презирал Колло, высокомерно именуя его бездарностью и дешевым актеришкой из балагана, все они теперь или мертвы, или за решеткой… или боятся, как Фабр. Мог бы проявить сообразительность, сделать шаг навстречу старому приятелю — и жил бы себе, как за каменной стеной, а не якшался бы с кем попало и не лез в дурацкие аферы.
Колло уже не толком помнил, сколько лет он знаком с Фабром — десять или пятнадцать? Иногда ему казалось — всю его жизнь, с самой юности, поблизости болтался элегантный южанин с мягким выговором, язвительным нравом и смазливой мордашкой. Со своим идиотским прозвищем, золотым цветком-булавкой в шейном платке, и посмей только кто заикнуться, что никакой победы на памятном фестивале в Тулузе Фабр не одерживал. В лучшем случае на подающий надежды юный талант обратили пристальное внимание дамы-меценатки.
Теперь Фабру уже за сорок, как и ему самому, он ходит в друзьях жирной сволочи Дантона, устраивает дурацкие представления и думает, будто он все еще прежний Шиповничек. И так забавно злится, не в силах переступить через себя, хоть раз повысить голос…
В кои веки Эглантин убрал залежи бумаг со своего стола, оставив посреди зеленого сукна единственный листок и поставив рядом жирандоль с пятеркой зажженных свечей. Устроил эффектную сцену по всем театральным канонам и уселся дожидаться прихода Колло. Который из врожденного любопытства первым делом схватил загадочный листок, признав в нем собственное распоряжение и собственную же подпись — старательную, как у школьника.