Теперь его задача в жизни определилась совершенно. Своих идей у него было очень мало, но к его услугам были чужие, и он привык усваивать их быстро, менял, по мере надобности, легко. Уже несколько лет он считался вождем мощного движения, называвшегося панарабским или даже панисламистским. Это было хорошо. Политики, желавшие ему понравиться (их было немало и за границей), называли его создателем движения. Это было еще лучше — он принимал благосклонно, как должное, хотя эта идея была тоже чужой и довольно старой. К исламу он в душе относился довольно равнодушно. Египтян любил, других же арабов почти не знал, кроме тех высокопоставленных людей, с которыми встречался на разных совещаниях; они в большинстве были очень ему неприятны, особенно короли. Догадывался, что они тоже его терпеть не могут, признают выскочкой и завидуют его престижу. Считал их ничтожными или, во всяком случае, незначительными людьми: им власть досталась по рождению, а он ее достиг сам, своими заслугами и гением.
С юношеских лет он был честолюбив и властолюбив. Как было со многими другими будущими диктаторами, он, подобно Колумбу, искал Индии и попал в Америку. Молодым офицером надеялся на хорошую военную карьеру и мечтал стать генералом — хорошо бы, если б несколько раньше полагавшегося обычно срока. Но войны не предвиделись, и египетская армия существовала больше на бумаге. Жизненный путь определился у него так же случайно, как, например, у Муссолини. Только в Египте, в отличие от Италии, социализм ничего обещать не мог. Другие возможности оказались выгоднее. Он примкнул к группе военных политиков, где конкуренция была невелика. Король Фарук стал очень непопулярен: потерял популярность «Вафд»; еще позднее Нагиб, при помощи которого он сделал карьеру. Все это он использовал со свойственной ему хитростью. Дошел до того, обычного в больших политических карьерах, момента, когда события сами начинают нести и выдвигать человека. От конкурентов освободился, из них Нагиб был последний (впредь до возможного появления нового). Ж он стал диктатором, о чем в юности и не мечтал — тогда совершенно было бы достаточно стать пашой. Знал, что ремесло диктатора опасно, но он был смелым человеком, и судьба некоторых диктаторов ровно ничего не доказывала: Муссолини и Гитлер погибли, но Франко или Сталин уцелели. Теперь если бы он и хотел, то не мог бы отказаться от власти, так как такой отказ почти наверное означал бы смерть. Да он никак и не хотел: уже несколько лет назад простодушно поверил и в свою звезду, и в свою гениальность: не он первый, не он и последний. Теперь был готовым спортсменом диктаториальной политики, не очень хорошим и не очень плохим.
Ему хотелось стать и «теоретиком». Это было, в конце концов, необязательно — Муссолини, например, теоретиком не был, — но очень желательно: Гитлер и Сталин были. Диктатор-теоретик был, бесспорно, выше чином, чем диктатор обыкновенный. Насер и написал какую-то брошюру «Философия революции». Заглавие было отличное, однако книга, он сам видел, вышла жиденькая. Приближенные, как водится, ею восторгались. Все же до него доходили слухи о разных насмешливых отзывах, вызывавших у него бешенство и кровожадные чувства.
Накануне он лег поздно и не вполне выспался. Проснулся на каком-то необыкновенном триумфе: где-то его при бурных овациях бесчисленных толп венчали повелителем всех восточных народов. Даже досадно было, что проснулся. Он был еще накануне очень возбужден сенсацией: французы обманным способом захватили самолет с вождями алжирских повстанцев, гостями мароккского султана. Этому просто не было имени! Насер был возмущен тоже искренно и простодушно. Своих собственных дел он никогда не порицал — как почти все диктаторы, всегда был прав, — но порицать их с моральной точки зрения ему и в голову не приходило: тут совершенно сходился уже не почти со всеми, а решительно со всеми диктаторами. Не могло прийти ему в голову и то, что тогда так же надо было бы относиться и к другим.
Он пробежал последние телеграммы и телефонограммы. И его возмущение еще увеличилось от того, что как будто действие французов совершенно удалось: захватили опасных врагов, приобрели много ценнейших материалов. Основное распоряжение по печати и по дипломатическому ведомству им уже было дано — возмущаться и негодовать вовсю. Больше делать было, собственно, нечего. Он опять взглянул на часы и приказал ввести первого посетителя через две минуты: это значило не через полторы и не через две с половиной. У всех приближенных были хронометры.