– Нет, я про стихии-то не знаю, – ответил дядя Коля и, подумав, будто убеждаясь в этом, снова подтвердил: – Не знаю.
– Ну что иное расскажи! – потребовал Семка.
«Надо ли?» – подумал нерешительно дядя Коля, поднимая глаза и обводя пацанов этих, обошедших его в жизни, расторопных, толковых. «Надо ли и к месту ли сказано будет? – снова взвесил он, не понимая толком, отчего вдруг после ледника Валькиного пришло на ум покрытое давнолетней забытостью. Какое-то слово, ровно камень, обрушило и повлекло за собой память. – Какое же слово, – напряженно вспоминал он. – Стихия? Нет… Хотя это, может, тоже стихия? Все же, видать, не оно. Жертвы. Вот жертвы».
Не глядя на парней, заскорузлыми, огрубелыми пальцами выхватил Симонов из костра уголек, прикурил цигарку, откашлял густо и смачно вечно застуженную глотку и сказал:
– Я про войну расскажу.
– А ты воевал, что ли? – удивился Семка.
– Воевал и не говорил? – спросил Слава.
Он мотнул головой, потому что и воевал, и не говорил, и не гордился своей солдатской службой, которая бывает разной: и геройской, и не геройской, обыкновенной, и такой, как у него, – жуткой. Про войну он не рассказывал никому, никогда, не говорил и Кланьке, боясь напугать ее, но теперь чувствовал, что не устоит, что расскажет этим пацанам всю про себя правду, что не должен он более держать в себе такое один.
В сорок четвертом, восемнадцати лет от роду, необразованного, неотесанного, деревенского, его призвали в солдаты и по причине малой грамоты сразу отправили на фронт. Посылать учиться его было без толку, прямо в окопы – жалко, и сердобольная комиссия командировала Кольку в армейские тылы.
Он сперва не больно-то разобрался, поняв только, что хоть и не придется ему стрелять по немцам, винтовку ему все же выдадут, а это было приятно, льстило самолюбию. К тому же он мечтал раздобыть кинжал, настоящий немецкий кинжал с какой-то там надписью по блестящему лезвию и красивой рукоятью со свастикой. Свастику Николай предполагал сточить, чтобы не путалась, а кинжал носить при себе.
Сейчас понять трудно, на что ему был кинжал, пацанство еще не выветрилось. Однако оно исчезло скоро. Очень скоро.
По прибытии в часть его направили, согласно предписанию, к худому, будто лущеный стручок, старшине с лицом, изрытым оспой, шрамами да еще обожженным – старшина был в прошлом танкистом, горел, но выжил и попал сюда, – так что вместо лица была у него полумаска. Губы, глаза, часть щеки – жили, остальное, глянцевито блестя, никогда не менялось.
Увидев его, Колька вздрогнул, старшина усадил его напротив себя и спросил, верно, заметив смущение солдата:
– Испугался?
– Не-а, – соврал Николай, стыдясь своей нежности, а старшина добавил:
– Это, Симонов, еще не страшно. – И удивился: – Кто тебя только сюда направил?
Колька бодро, не тушуясь, сослался на комиссию, на свою малограмотность. Но старшина пожал плечами, спросил:
– Ты знаешь хоть, где служить придется?
Колька молчал.
– Не повезло тебе, брат, – вздохнул старшина. – В самое страшное место на войне ты попал. В похоронную команду.
Колька молчал, соображал, что это, конечно, нехорошо, но тут он свой кинжал непременно добудет, потом пошел спать в свое отделение – к старым солдатам, и они оглядывали его удивленно, жалеючи, а его задевала эта непонятная жалость.
Понял он все только поутру, когда, поев, они сели на телеги, запряженные обыкновенными лошадьми, и направились в поле.
Эта езда напоминала Николаю деревню, страду, сенокос или сдачу хлеба – вот так же, колонной, они возили мешки с зерном на хлебосдаточный пункт; он повеселел, замурлыкал, опять поймал на себе жалостливые взгляды, замолчал, хмурясь, а потом зрачки его сами по себе расширились до предела.
Поле прорезали траншеи, и в них, и между ними, и возле обугленных танков лежали мертвые люди.
Это был страшный день.
Старшина с неподвижным лицом учил Николая похоронному ремеслу, и, страшась, холодея, он делал то, чему его учили: доставал из нагрудных карманов документы, откручивал ордена, снимал медали, клал мертвого на телегу, подвозил к могиле.
Сперва он крепился, потом его стало рвать – трупы были непередаваемо страшными, – и старшина отправил его в расположение. Колька скинул одежду, отмыливался, лил на себя ведрами воду, потом лег на траву и забылся.