Расстегивая пуговицы, дядя Коля услышал сильный плеск, а вскинув голову, увидел, что Валька Орлов плывет к плоту, руками ломая перед собой лед.
– Назад! – заорал дядя Коля и кинулся в воду. – Приказываю, назад!
Орелик, однако, не слушая его, торопливо двигался вперед. «Дурак, – отметил про себя дядя Коля. – Дурачок глупенький, эдак не сто, и двадцать метров не проплывет».
Он настиг Вальку, заграбастал его за живот и, матюгаясь, потащил назад. Орлов упирался, брыкаясь ногами, будто в купальне какой, и дядя Коля беззлобно и деловито врезал ему по лицу. Орелик захлебнулся, ушел под воду, выскочил, тараща глаза, но послушно повернул назад.
На мелководье, у острова, дядя Коля ударил Вальку еще раз, посильнее, метя в подбородок. А делая это, он думал только об одном – привести Орелика в себя, заставить опомниться, дать понять, что здесь не самодеятельность, а геодезическая группа, пока они живы, и надо уважать приказ.
Валька пошатнулся, но устоял, не проронив в ответ ни слова, и дядя Коля почувствовал себя виноватым. Однако размышлять не приходилось.
– Подай-ка варежки, – велел он Семке, не глядя на Орелика. Потом взял телогрейку, чтобы обламывать ею лед, повернулся.
– Дурачок ты, Валька, – сказал он. – Только запыхал меня да охолодил. Глядишь, я бы уже у плота был.
Он вошел в воду и, уже плывя, крикнул Семке:
– Семен! Ты за старшего! Гляди за этим! Полоумным!
И засмеялся.
– Ну вот мы и подошли к концу.
– Куда торопиться, поговорим. Вы женаты? Давно кончили юрфак?
– Примерно тогда же, что и вы, но разве вам это интересно?
– Конечно, интересно. Может быть, встретимся как-нибудь? Поговорим, посидим. Коньячок, правда, вздорожал, но ничего, достать зато можно!
– А вы, ей-богу, молодец. И что вас только сможет остановить, если не остановило даже это. Даже смерть?
– При чем тут я! Тут виноваты другие!
– Вы слыхали такое слово – доброта?
– Вот-вот, вам надо, чтоб я добреньким был? Чтоб я на себя чужое дело взял.
– Не бузите, Кирьянов. Хотите послушать Чехова?
– Ну вот, давно бы так, по-человечески.
– Чехов сказал однажды: «Доброму человеку бывает стыдно даже перед собакой».
– Опять вы! А при чем тут я?
– В том-то и дело, что ни при чем.
25 мая. 19 часов 40 минут
Семен Петрущенко
Семка стоял на куче имущества, сунув руки в карманы, замерзший и испуганный.
В отличие от дяди Коли Симонова, относившегося к событиям с готовностью выполнять свое дело, и от Вальки, который чувствовал за собой вину, Семка не испытывал ничего такого.
Он просто боялся. Боялся и еще жалел.
За спиной у него висело ружье. Славина двустволка, из которой он добывал дичь, разнообразя сытный, но уж слишком концентратный, а оттого тоскливый обед. И ему мгновениями становилось смертельно жаль того прошлого.
Семке почему-то казалось в отчаянии, что теперь уже все, что ничего не повторится больше, и они никогда не станут выгружать, перекрикиваясь, приборы из грохочущего вертолета, обедать, усевшись кружком у костра, а потом балакать между собой, и никогда уже Валька не станет писать свое бесконечное письмо, а Слава с дядей Колей Симоновым храпеть при этом в спальных мешках.
С дрожью и жалостью Семка предвидел конец, общую смерть, когда их зальет и они останутся здесь, в пойме Енисея, постепенно погрузившись в эту жуткую, стремительно поднимающуюся воду.
Поначалу, до того как вертолет прошел мимо них, ему передавалась Валькина беспечность, тем более что он сам, собственными ушами принял радиограмму о выходе машины. Но теперь все было иначе. Теперь он воспринимал происходящее по-другому, и это подкожное ощущение надвигающейся беды не оставляло его, вызывая страх и непонятные, ненужные, глупые мысли. Одна была особенно навязчива и неотступна.