словом, все успокаивались и принимались за свои дела.
Когда наш союз писателей стал независимым, эстонским, и билеты нам выдали на международном языке документов французском, ты был на общем собрании. (Я-то и раньше не смела их пропускать.)
Меня подозвала Лилли Промет, как всегда элегантная, в шляпке. Ее шляпки мне непременно кажутся сделанными из фарфора — такая плотность вымысла с паузами и впадинами в лиловатом и розовом; никогда не поправляет прическу или самое шляпку. В доме у нее такие большие окна, будто он стеклянный.
Она сказала, что видела тебя сегодня в издательстве.
Ты стоял между третьим и четвертым этажами, прислонившись лбом к окну, и весь в окне помещался, там подоконники у ног.
Под тобой шел трамвай, потягивающийся, зевающий, с помпончиком над головой, окаймленным железкой. Лилли показалось, что трамвай загорелся, что запахло в нем жженой резиной и гарь оседала хлопьями на легких — так глубоко все стали дышать. Пассажиры стали выпрыгивать с раскрытыми ртами на снег, и ей захотелось спасти тебя…
Ты записался, и тебя вызвали на трибуну.
Ты говорил об обратном ходе истории: о том, что сначала надо узнать родителей, потом дедов, потом прадедов; у нас, может быть, что-нибудь получится, и мы, например, узнаем, как держал в руках бокал Принц Датский.
Отечные, как лепнина, лица писателей неподвижно были развешаны по залу. Свисали вежливые гроздья и листья.
За окном звучали клавиши парковых скамеек.
Ты предложил для всего этого издать новую азбуку.
Зашевелились. Качнулись балкончики в лепнине, и пущен был по залу смешок, похожий на опечатку.
Хотелось воздуха, и он хлынул, затопил окна снегом.
Шутка избалованного существа.
Ты пошел по проходу, побежал, ударился о дерево закрытой двери, оказалось, что она стеклянная, нет, даже не стеклянная, а ее просто не существует, она из воздуха, но именно воздух каменный, и сквозь него не пробиться; ты стенал и сбивал кулаки о воздух; воздух вспотел, стекал каплями, но его глыба не поддавалась; ты пытался взлететь, ты плавал в жидком стекле и замирал в нем диковинным насекомым, выброшенным на берег в кусочке янтаря; ты распластывал руки, и белые пальцы карабкались к потолку, где вздрагивала путина.
Тем же вечером столкнулись с тобой на спектакле московской студии «Человек» по «Эмигрантам» Мрожека. Спектакль был для избранных профессионалов, потом спустились все в просторное кафе.
Московские артисты, в гриме, приподняв ноги, словно их могли задеть шваброй, и утеснив жесты, рассуждали о смерти на чужбине; эстонские артисты, на коленях держа задумчивые чашки кофе, рассуждали о горьком клочке земли, выпавшем им на долю…
Ты пошел от столика к столику. Шепот твой становился все громче, все пронзительней. «Я эмигрант, — шептал ты, и жилка побежала по лбу. — Я эмигрант, — шептал ты все громче и громче. — Я эстонец, я родился на этой земле, я с детства чувствовал себя внутренним эмигрантом, художник всегда и везде эмигрант, мы все эмигранты».
Орешки щелкались тебе в ответ, и лед из бокалов похрустывал на зубах, и иногда на зубах хрустел и ахал край бокала.
За пару лет до этого ты поставил «Лысую певицу» Ионеско.
Я стою у театра и жду, когда вынесут пригласительный билет.
Пенка тополиного пуха сбегает с подъезда, и кисловатый ее запах тянется вдоль по улице.
В разнеженном асфальте остаются следы Гаврилы Принципа.
Раздается крик, каким останавливают такси, скрывшееся за углом:
— Лилиомфи! Ты ни за что не поверишь! — ко мне протискивается Рогинский разорившийся барин, у которого сожгли имение. Через руку переброшен плащ и свисает в июньскую жару ресторанным полотенцем. Видимо, плащ да еще портфель единственное, что удалось спасти, когда он выбирался из пожара через курятник и конюшню.
— Лилиомфи! — орет он уже в лицо и отстраняет руками публику. — Можешь не верить, но у них в пивном ресторане сортир на ремонте!
Бессонная ночь и пивной подвох проступают на лице вдохновением. Рогинский ведущий журналист газеты «Советская Эстония».
Сквозь деревянный лаз в заборе, с занозой в майке, вылезает с задов театра плешивый юноша с билетом. Правой рукой щупает свое сердце, левой обнимает мою талию. Рогинский зеркально повторяет его движения, подпрыгивает и даже задирает ногу, подталкивая наше трио к дивертисменту.