Выбрать главу
у него нет истока – только бесконечная скорбь по отсутствию оного. Парень как парень, и всё же Кристина вспомнила о Егоре вспомнилось окунулось само по себе как неприрученное животное образ обрушился как молния безпричинно без причины но скроенный обстоятельствами нос-скулы-глаза-лицо-цельность-понятие-контур-метафизическое-ниоткудажеланиепожелалоувидетьего; это было похоже на вдруг сработавший и при этом давно забытый механизм, но не сознание, а тело качнулось в сторону сверкнувшего образа, причём ему не удалось сверкнуть бесследно: руки и ноги окатило волной, а в животе проснулась приятная, обезболивающая слабость, куда более приятная, чем слабость от сигаретного дыма, слабость, возведённая в десятую или сотую степень, а ещё солнце сильнее пригревало, почва под ногами исходила жаром, ещё немного, и та же почва – в смысле асфальт, грунтовка, бордюр, тротуар, – растопится окончательно, и тогда уже мысль о том, что она захотела его, станет столь отчётливой – при предельной неотчётливости всего остального, – что сделать с ней ничего не удастся: она поддастся ей и сойдёт с ума. Она захотела его. Она захотела его, прямо сейчас; тело грезило и тянулось к невидимым прикосновениям. Тогда всё произошло робко и скованно, и было больно, а потом на постели они нашли капельки крови, и ещё Кристина плакала, отчего день запомнился солёным и сопливым, таким… ну… я до сих пор не вспоминала об этом дне, он отодвинулся от меня и перестал волновать и всё же он запомнился таким склизким, хладнокровным, как если бы наши тела были заведомо мертвы и исключены из той первобытной теплоты, в которую издревле погружены все тела, и ласки наши являлись только ласками мертвецов – холодными, тяжёлыми, чуждыми, невообразимыми, потому что в них не было ничего человеческого. Теплота мгновенно исчезла – на её месте сразу же выступила изолированность – червивый плод теплоты, её секрет и невидимое чрево. Да, она плакала, но при Егоре не проронила ни единой слезы; весь оставшийся вечер, весенний вечер, прозрачный и лёгкий, как вуаль, они лежали, не шевелясь, и Егор прижимался к ней, к Кристине, что отвернулась в тот момент от него, чувствуя, как его обмякший орган жмётся к её ягодицам, как его грудь сливается с её кожей, как его тело приникает к её телу, а она, как ей казалось тогда, сжимается всё сильнее из-за выраставшей между ними преграды: тело лишалось чувств, оно умирало, кожа леденела, закупоривая себя, и сколько бы Егор ни жался к ней, они теперь разделены; тем временем свежий ветер безмолвно сквозил в утоплённой тишиной комнате, из распахнутого настежь окна доносился уличный шум, неразличимый, отдалённый; когда же он был внутри, твёрдый как камень, жилистый, крепкий, всё равно что лезвие ножа – оно, казалось, и разрезало её тело, затем разрезало её душу, разорвало её существо напополам, она вскрикнула, резко и неожиданно, вцепилась в него, ногти вонзились ему в спину, пальцы даже как-то залезли под лопатки, как если бы они стремились вырвать эти кости с мясом, лишив человека крыльев ведь это очевидно: крылья у людей растут из лопаток, лопатки с виду напоминают свёрнутые оперенья, спрятавшиеся крылья, сложенные когда-то давно, когда люди дали себе зарок, что никогда не взлетят вновь, а её ноги крепче обхватили его таз, движение за движением, рывок за рывком, как ткань, рвётся и рвётся, разрыв уходит всё глубже, кажется, ещё один толчок, и её станет двое, а он сохранит идентичность, продолжит быть единым; когда всё закончилось, они долго молчали, само же молчание было