Так он и думал — эта огромная обезьяна сентиментальна! У нас на Севере сентиментальность начисто отсутствует, несмотря на наших Жилей, Мартен-Мартинов, на наши фарсы, эти comtnedia dell’arte. Горилла театральным жестом раскрывает объятия и прижимает Лонги к груди. Надо было повторить трюк Анжелиты! Эме чуть не задохся в объятиях Сагольса, но вот Горилла отпускает его и снова заключает в объятия. У Эме трещат ребра — ой! больное плечо! медведь! — но вот наконец он отпущен на волю; щеки у него исколоты синей бородой гиганта, от которого несет чесноком.
Эме отдувается. Ему аплодируют. Горилла подмигивает. И вот майора окутывает жирный запах вафель.
В шапито Гориллу окружают поджидавшие его танцоры. Как они молоды! Молодость Эме уходит вместе с ними. На тонких, мускулистых танцорах бархатные штаны цвета сливы, завязанные на икрах, короткие куртки, напоминающие куртки тореадоров, и кроваво-красные каталонские шапочки — фригийские колпаки-насмешники.
Горилла что-то говорит им. Они внимательно слушают. Взявшись за руки, они начинают фарандолу, которая пробует шаг. Толпа увлекает майора за собой, он останавливается. Горилла делает знак, чтобы он поднялся на возвышение. Эме колеблется. Довольно и того, что он видит это возвышение, на котором уже полным-полно официальных лиц. Он узнает префекта; рядом с префектом приятель Лонги — начальник канцелярии Дюкатель; тут и новые чины с трехцветной перевязью. Нет, его стул останется незанятым.
Пора. Раздается призыв флейты-пикколо. По спине пробегает дрожь. Этот призыв обращен ко всем. Со всех сторон подходят опоздавшие, где-то шатавшиеся, сомневающиеся, циники и даже лжецы. Все названы своим именем. Призыв флейты схож с пастушьей свирелью. У нее вкус старого вина, струя которого течет из бурдюка.
У возвышения (вот это мысль — изменить привычный порядок в театре! Почетные лица на сцене, а танцоры в зале!) Горилла взбодрил свою труппу.
Santa Espina взрывается, как удар грома в Карансе. Вся сдержанность растворилась в этом порыве, и из тысяч грудей вырвался чудовищный хрип, поднявшийся из подвалов, тюрем, лагерей, крепостей:
В эти черные годы Santa Espina сделалась сестрой ночи, тайной, стала священной сарданой — сарданой Свободы. Она крадучись вышла из «Первых тактов», она воспевает обручение мира со Свободой.
Музыканты, сидящие напротив официальных лиц на трибуне, похожи на бандитов-трабукайров. Стройные танцоры повинуются им. Короткие шаги вперед. Хоровод качается. Теперь шаги становятся длинными — длинные шаги влево, длинные вправо. Руки одновременно взмывают в воздух и протягивают к небу V. Черчиллевское «Victory»[140] существует две тысячи лет.
Эту сардану толпа поет как гимн. Каталонский язык катит все горные потоки в ущелье ее глотки.
Голос толпы замирает. Танцоры образуют розу хоровода. В этот вечер сардана ясно показывает свой мужественный облик. Только из-за разложения нравов она приняла женщин. Теперь она снова стала танцем воинов. Но конечно, никогда не будет она такой, как майским вечером 1943 года, когда Эме Лонги случайно забрел в «Первые такты» и увидел, как ее танцуют «бандиты».
Сегодня она самоутверждается у всех на глазах. Она была языком тьмы, как слишком поздно понял это Герхарт Линдауэр.
В этой счастливой толпе только чужак Лонги предчувствует, что близится апогей.
А теперь в представлении могут принять участие и девушки в разноцветных шалях. Они очень изящны, но пока еще не соблазнительны. Эти модели Майоля — еще почти девочки. Китайская киноварь сверкает под ацетиленом. Электрическая синева павлиньего пера, которую Эме Лонги пытался запечатлеть на полотне в оливковой роще Сере, затмевает фосфоресцирующую зелень морских глубин. Они прыгают в своих сандалиях, эти дочери моря и гор.
Сардана призывает его, как тамтам призывает дождь. Тут-то и чувствует Эме, что происходит нечто непредвиденное, чего он в глубине души ждал. В чем дело? Другие тоже спрашивают себя об этом. Распорядитель о чем-то спорит с Сагольсом. Похоже, что они переругиваются. У чиновника возмущенный вид. Скоро все становится ясно. Мальчики и девочки, которые знали во время войны лишь запреты и голод, разбивают церемониальный круг. Их десять, двенадцать, двадцать. Они танцуют для себя. Они не хотят смотреть, как танцуют другие. Освобождение? Вот они и освобождаются! Плевать они хотели на изменение порядка самого зрелища. В стариках идет борьба между нежностью и негодованием. Они опять отступают. Как можно сердиться, глядя на такое множество белых зубов, которые смеются вместе с черными глазами?