Генри Каттнер, Кэтрин Л. Мур
Пчхи-хологическая война
В жизни не видывал никого уродливее младшего Пу. Вот уж действительно неприятный малый, чтоб мне провалиться! Жирное лицо и глаза, сидящие так близко, что оба можно выбить одним пальцем. Его па, однако мнил о нем невесть что. Еще бы, крошка младший – вылитый папуля.
– Последний из Пу, – говаривал старик, раздувая грудь и расплываясь в улыбке. – Наираспрекраснейший парень из всех, ступавших по этой земле.
У меня, бывало, кровь в жилах стыла, когда я глядел на эту парочку.
Мы, Хогбены, люди маленькие. Живем себе тише воды и ниже травы в укромной долине; соседи из деревни к нам уже привыкли.
Если па насосется, как на прошлой неделе, и начнет летать в своей красной майке над Мейн стрит, они делают вид, будто ничего не замечают, чтобы не смущать ма. Ведь когда он трезв, благочестивее христианина не сыщешь.
Сейчас па набрался из-за крошки Сэма, нашего младшенького, которого мы держим в цистерне в подвале. У него снова режутся зубы. Впервые после войны между штатами.
Прохвессор, живущий у нас в бутылке, как то сказал, будто крошка Сэм испускает какие-то инфразвуки. Ерунда. Просто нервы у вас начинают дергаться. Па не может этого выносить. На этот раз проснулся даже деда, а он ведь с рождества не шелохнулся. Продрал он глаза и сразу набросился на па.
– Я вижу тебя, нечестивец! – ревел он. – Снова летаешь, олух небесный? О, позор на мои седины! Ужель не приземлю тебя я?
Послышался отдаленный удар.
– Я падал добрых десять футов! – завопил па. – Так нечестно! Запросто мог что-нибудь себе раздолбать!
– Ты нас всех раздолбаешь, пьяный губошлеп, – оборвал деда. – Летать среди бела дня! В мое время сжигали за меньшее… А теперь замолкни и дай мне успокоить крошку.
Деда завсегда находил общий язык с крошкой. Сейчас он пропел ему маленькую песенку на санскрите, и вскорости уже оба мирно похрапывали.
Я мастерил для ма одну штуковину, чтоб молоко для пирогов скорей скисало. У меня ничего не было, кроме старых саней и двух проволочек, да мне немного надо. Только я пристроил один конец проволочки на северо-северо-восток, как заметил промелькнувшие в зарослях клетчатые штаны.
Это был дядюшка Лем. Я слышал, как он думал: «Это вовсе не я, – твердил он, по настоящему громко, прямо у меня в голове. – Между нами миля с гаком. Твой дядя Лем славный парень и не станет врать. Думаешь, я обману тебя, Сонки, мальчик?»
– Ясное дело! – сдумал я ему. – Если б только мог. Я дал ма честное слово, что никуда тебя от себя не отпущу, после того случая, когда ты…
– Ладно, ладно, мальчуган, – быстро отозвался дядюшка Лем. – Кто старое помянет, тому глаз вон.
– Ты ж никому не можешь отказать, дядя Лем, – напомнил я, закручивая проволочку. – Сейчас, вот только заскисаю молоко, и пойдем вместе, куда ты там намылился.
Клетчатые штаны в последний раз мелькнули в зарослях, и, виновато улыбаясь, дядюшка Лем появился собственной персоной. Наш дядюшка Лем и мухи не обидит – до того он безвольный. Каждый может вертеть им, как хочет, вот нам и приходится за ним хорошенько присматривать.
– Как это ты сварганишь? – поинтересовался он, глядя на молоко. – Заставишь этих крошек работать быстрее?
– Дядя Лем! – возмутился я. – Стыдись! Представляешь, как они вкалывают, скисая молоко?! Вот эта штука, – гордо объяснил я, – отправляет молоко в следующую неделю. При нынешних жарких деньках этого за глаза хватит. Потом назад – хлоп! – готово, скисло.
– Ну и хитрюга! – восхитился дядюшка Лем, загибая крестом одну проволочку. – Только здесь надо поправить, а не то помешает гроза в следующий вторник. Ну, давай.
Я и дал. А вернул – будь спок! – все скисло, что хоть мышь бегай. В крынке копошился шершень из той недели, и я его щелкнул.
Эх, опростоволосился. Все штучки дядюшки Лема!
Он юркнул назад в заросли, от удовольствия притаптывая ногой.
– Надул я тебя, зеленый паршивец! – закричал он. – Посмотрим, как ты вытащишь палец из середины следующей недели!
Ни про какую грозу он и не думал, подворачивая ту проволочку. Минут десять я угробил на то, чтобы освободиться, – и все из-за одного малого по имени инерция, который вечно ошивается где ни попадя. Я так завозился, что не успел переодеться в городское платье. А вот дядюшка Лем чего-то выфрантился, что твой индюк.
А уж волновался он!.. Я бежал по следу его вертлявых мыслей. Толком в них было не разобраться, но что-то он там натворил. Это всякий бы понял. Вот какие были мысли:
«Ох, ох, зачем я это сделал? Да помогут мне небеса, если проведает деда, ох, эти гнусные Пу, какой я болван! Такой бедняга, хороший парень, чистая душа, никого пальцем не тронул, а посмотрите на меня сейчас! Этот Сонк, молокосос, ха-ха, как я его проучил. Ох, ох, ничего, держи хвост рулем, ты отличный парень, господь тебе поможет, Лемуэль.»
Его клетчатые штаны то и дело мелькали среди веток, потом выскочили на поле. Тянувшееся до края города, и вскоре он уже стучал в билетное окошко испанским дублоном, стянутым из дедулиного сундука.
То, что он попросил билет до столицы штата, меня совсем не удивило. О чем-то он заспорил с молодым человеком за окошком, наконец обшарил свои штаны и выудил серебряный доллар, на чем они и порешили.
Когда подскочил дядюшка Лем, паровоз уже вовсю пускал дым. Я еле-еле поспел. Последнюю дюжину ярдов пришлось пролететь, но, по-моему никто этого не заметил.
Однажды, когда у меня еще молоко на губах не обсохло, случилась в Лондоне, где мы в ту пору жили, великая чума, и всем нам, Хогбенам, пришлось выметаться. Я помню тогдашний гвалт, но где ему до того, что стоял в столице штата, куда пришел наш поезд.
Времена меняются, я полагаю. Свистки свистят, машины ревут, радио орет что-то кошмарное – похоже, последние две сотни лет каждое новое изобретение шумнее предыдущего.
Дядя Лем чесал во все лопатки. Я едва не летел, поспевая за ним. Хотел связаться со своими на всякий случай, но ничего не вышло. Ма оказалась на церковном собрании, она еще в прошлый раз дала мне взбучку за то, что я заговорил с ней как бы с небес прямо перед преподобным отцом Джонсом. Тот все еще никак не может к нам, Хогбенам, привыкнуть. Па был мертвецки пьян. Его буди не буди… А окликнуть дедулю я боялся, мог разбудить малыша.