Выбрать главу

- Что с ней? - тихо спрашивала она Ознобишина об Анне.

- Не знаю! - отвечал он.

- И никто не знает?

- Никто не знает!

- Может быть, доктор знает?

- Нет, не знает.

Маша задумывалась и спрашивала шепотом:

- Она, должно быть, помрет?

- Помрет, - твердо отвечал Ознобишин.

Он представлял чудо: выздоровела и снова забеременела Анна и снова ждет ребенка, - но это было уже так жутко мучительно, что он вздрагивал и добавлял:

- Непременно помрет!

И когда Маша спрашивала:

- Она, должно быть, скоро помрет?

Он уже уверенно, уже не думая, отвечал:

- Скоро!

И Маша уходила плакать в свою комнату, он - в свою.

III

Умерла Анна утром. Ознобишин видел, что она проснулась, так же, как всегда, в недоумении оглядела его, спальню и тусклый день и потом умерла, точно смертельно испугалась, что приходится прожить зачем-то еще и этот лишний, совершенно лишний день. Умерла тихо, как уснула.

Тот холод, который все время жался к ее кровати, теперь со всех сторон хлынул в нее, как в крепость с разбитыми воротами: остановил сердце, отяжелил руки, откинул голову, ровно и прямо вытянул ноги. И не выходил уже из нее, - так и остался в ней, - холод зимних полей, покрытых снегом.

Труп обмыли, одели в белое, положили на стол под образами.

Ночь, которую провели около мертвой Ознобишин и Маша, была странная ночь, очень долгая, тихая и пустынная, как дороги зимой.

Читать над покойницей привезли из Ольгиной пустыни двух монахинь, но они только что перед этим приехали в монастырь, - читали над другим покойником, - устали и отпросились спать. Тут же в соседней комнате легли и уснули, оставив на столе закапанную воском рыжую книгу.

Садовник Илья принес корзину белых, лиловых и розовых гиацинтов, тихо потоптался у двери, чуть кашлянул в руку, перекрестился три раза и тихо вышел.

При зажженных в разных концах комнаты восковых свечах, при этом болезненном, точно все время умирающем, оранжевом свете Ознобишин и Маша тихо раскладывали цветы около тела Анны. И когда легкое, как у полевого жаворонка, тело все окропилось нежными цветами, показалось обоим, что это не цветы, а тело пахло - святым, нерассказанным, весенними полями.

Отошли в дальний угол - сначала Ознобишин, за ним Маша, и долго смотрели на Анну; когда переглянулись потом, то Маша увидела, как странно помолодел от горя он, а он увидел, что намного старше стала Маша.

Анна была вся прямая и белая, с легкими излучинами на лице, окрашенными от свечей в желтый цвет, и Маша поняла, почему сказал Ознобишин:

- Если из ее праха родится вдруг молния, кто об этом узнает?.. И она не узнает.

- Зачем над покойником читают? - спросила Маша. - Это нужно?

- Не знаю, - сказал Ознобишин и добавил: - Это что ж... это хорошо, что читают.

- Я буду читать, - сказала Маша.

Она развернула книгу; славянские буквы, крупные, четкие, расползлись перед глазами, как живые, потом бойко сползлись в живые строчки.

- Нужно сначала читать? - спросила Маша. - Или как-нибудь можно?

- Как хочешь, - ответил Ознобишин, но тут же почему-то испугался того, что сказал, точно обидел этим мертвую, и добавил поспешно: - Конечно, сначала нужно, как же еще? Если хочешь читать - то сначала...

Он прошел, крадучись на носках, возле самой стены, сырой, с синими от белых ставней окнами, и сел в углу.

На стене напротив, странные при свечах, висели и мигали портреты. Из потускневших рам, нигде уже не отливавших золотом, они выявлялись просто, точно глядели в окна того света. Языки свечей и желтые круги от них мутно плавали перед глазами Ознобишина, и оттого портреты колыхались.

- "Блажен муж, иже не иде на совет нечестивых, и на пути грешных не ста, и на седалищи губителей не седе...", - начала читать Маша.

Голос у нее был робкий, читала она сбивчиво, иногда ставя ударения не там, где надо.

На дворе, - слышно было, - настойчиво, мокрым плывучим лаем лаяла собака, и ветер упрямо скреб полку крыши.

Анна лежала так, что видна была Ознобишину вся со сложенными на груди руками, и Машу он видел перед старым аналоем тоже всю - круглое лицо, трудно поднятые брови, гладкий причес.

Жуткое сходство находил Ознобишин в этой совсем и навсегда умершей, до последней мысли изжитой, и в этой, начинающей жить. Даже робкий, запинающийся голос был точно не ее, а Анны; точно обронила она его, уходя из жизни, и звонкая Маша, сорванцом летая по комнатам, его нашла.

И таким испуганно-ясным казалось Ознобишину, что вот уже расплывается в желтизне свечей Маша, что уже нет почти и не будет Маши, станет Анна.

Зачаровывали, колдуя, поскребыванье ветра, хлипкий лай собаки, странные слова, такие большие с детства.

Напряженно вытянув шею, вгляделся Ознобишин в портрет матери. В черном чепце с кружевной наколкой и в черном платье, страстотерпицей глядела мать. Не видал этого раньше Ознобишин, но теперь он чувствовал неотторжимо, что такою и была она всегда.

Чуть дрожа, он встал, и так же крадучись подошел к портрету вплоть, как подходят просить благословения. Сквозь копоть времени, сквозь видные краски и холст глянула ему в душу страстотерпица Анна.

Рядом с нею висел портрет отца Ознобишина, убитого бешеным быком, ярко взятое, резкое, бритое лицо с прочными щеками. Но немного дальше, у косяка дверей приникла к стене бабка, первая жена деда. В капоре, подвязанном розовыми лентами на голой шее, высоколобая, тонко вылепленная каким-то художником, вполоборота, точно на ходу встретилась глазами с Ознобишиным. Хоть бы одна надменная черта у этой крепостницы: не было даже сытой улыбки. На молодом, умиляюще красивом лице сиреневые сумерки, вечер и тоска...

Монахини за дверью спали заливистым теплым сном вконец уставших баб; и через четыре комнаты, в глуби дома, один, сиро и тихо, как забытый в поле костер, потухал столетний.

Серая жуть, от которой так робко хочется забиться куда-то в угол, охватила Ознобишина не сразу.

Он хотел что-то сказать вслух, остановить Машу, но все слова, какие были для этого нужны, забыл.

От портретов отделялись глаза: каждая пара глаз - глаза Анны.

Около глаз закруглились желтоватые, сладко пахнущие гиацинтом лица: каждое лицо - лицо Анны.

Все в белом, с желтыми извивами от свечей, легко толпились они и шли в поля.

Маша читала:

- "Убо образом ходит человек, обаче всуе мятется: сокровищствует и невесть кому соберет я..."

Тут Маша остановилась, устало провела рукой по лицу, оглянулась на Ознобишина, изогнув круто голову, и спросила:

- Это правда?

С этим тихим вопросом и вошла в Ознобишина жуть.

Конца не было: без конца на восток и на запад распахнулись дедовские поля и тесно охватили душу. На глазах во всю ширину их росла Анна в белом, и вот уже слились в одно - тело и поля.

Что-то кричала Анна полям, что-то длинное, как причитания, но однозвучное, такое же, как была вся ее жизнь. Рылась в снежных полях и искала там, чего не нашла в жизни.

Окаменелый, сквозь стены и окна в поля смотрел Ознобишин и не мог оторваться от лица Анны, странного, перекошенного невиданным страданием и самой страшной ясностью в мире - ясностью кротких.

Не было ничего прежнего ни в одной черте, и все-таки это было лицо Анны. В нестерпимом холоде, от которого леденели глаза Ознобишина, Анна щупала длинными-длинными пальцами каждую ложбину полей, и дороги с сосновыми вешками, и озими под настом и пронзительно, воюще кричала - выла, как метель.

Тело Анны в белом, осыпанное свежими цветами, лежало нарядное и тихое, как сонное, и Маша, которой ничего не ответил Ознобишин, бесшумно подошла к мертвой вплотную и смотрела.

От седых волос Анна казалась старухой. Маша, помнившая ее одну с раннего детства, подумала вдруг с испугом: "Может быть, это не Анна?"