Выбрать главу

— С таким характером не легко вам жить… За ваше здоровье! — капитан улыбнулся и выпил.

«Ничего-то тебя не мучает, — подумал Гурин. — Живешь себе и живешь… Ладно, промолчу уж о той истории. Зачем тебе портить настроение».

Каюта наполнилась папиросным дымом, и капитан распахнул дверь в темноту, в холод, в летящий снег…

— Ну, мы тут с вами все о грустных вещах толкуем! — воскликнул Шляхов. — Должно быть, я плохой хозяин.

Он засмеялся и включил транзистор на полную громкость.

Шляхов оказался мастером всяких рассказов из жизни речников.

Посмеялись, развеселились и вместо одной бутылки распили две. И расстались совсем друзьями.

Придя в свою каюту, Гурин перед тем, как уснуть, притулился к столику и вкривь и вкось накарябал на листе бумаги что-то вроде стихотворения в прозе:

«Память, не мучай меня в ледяную глушь осенней ночи! Все мои глупости, все буйства, все ошибки гнездятся в тебе, моя память. Ты обжигаешь меня, бормоча о них…

Немая ночь. Слепая ночь. В одно окошко дышит черное одиночество, в другое — черная тоска. Распятый на кровати, я не могу сомкнуть глаз. А ты когтишь мое сердце. Оно уже исполосовано дымящимися бороздами.

Почему ты не вспомнишь о хорошем, о добром, что содеяно мною? Ведь если положить на весы мое добро и швырнуть мои ошибки — хорошее вмиг перетянет. Ведь если я завтра умру, умрет и мое плохое. Забудут его люди! Останутся жить только добрые дела: мои ученики. И совсем по-другому увидят меня люди. Но это потом, когда я уже не буду слышать плески Оби, целовать своего внука, пить из земного ручья. А сейчас ты беспощадно бормочешь мне в уши. И растопыренные когти раскаяния медленно ползут по сердцу. И ломоть грязного перетягивает каравай чистоты.

Память, не мучай меня в ледяную глушь осенней ночи!»

Утром, когда Гурин проснулся с тяжелой головой и увидел этот листок, он сморщился.

— М-м-м! К чему эта декламация? — Он уже хотел изорвать написанное, но тут же подумал: «Но ведь это же все правда!» и хмуро сунул листок под книгу.

Вспоминая выпивку с капитаном, он опять чуть не застонал. «Нашел с кем откровенничать! Проклятая стариковская болтливость!» Он даже стукнул кулаком по столу…

Перед вечером пришвартовались у Парабели. Рядом с теплоходом стоял буксир с баржой; на барже целый горный хребет песку и гальки. Среди серой Оби снежные мели. А далеко-далеко, над самой землей, оранжевые, сиреневые, желтые полосы вечерней зари. И эта заря кажется Гурину холодной, дикой, из иных миров. А на другой стороне неба, тоже над самой землей, затуманенная багрово-желтая луна. «А ведь по ней сейчас ползает наш луноход», — подумал Гурин.

По берегу, по снегу бегали мальчишки, глазели на подплывший теплоход. С высоты, по тропе спустилась женщина с коромыслом на плечах. Она в красном полушалке, в телогрейке, в сапогах. Забрела в реку, не снимая коромысла, зачерпнула воды и пошла в гору. Все, как сто лет назад. И избы, и баба эта с коромыслом, и мальчишки с мокрыми и красными носами, и свинцовая Обь в белых берегах. Вдоль угрюмого берега — лодки, катера, моторки. Мужики в резиновых сапогах бродят в ледяной воде. Ветер порывами стелется по ней, сметает к берегу рябь. Трое остяков на каком-то чумазом катеришке роются в корзине, предлагают мужикам рыбу за водку. На таких желто-черных катеришках с черными от копоти флагами, с единственной каютой в трюме только водку и пить.

Вдали эстакада, — по ней, наверное, летом спускают бревна. На высоком берегу какие-то сараи, рубленые амбары, кучи бревен. Север! Все сурово, угрюмо. Баржонка коченеет у берега, а вон какие-то суденышки вытащены подальше от воды, должно быть, уже на зимовку.

И на теплоходе всюду снежок и лед, того и гляди — упадешь. Палуба в снегу, и в подвешенной шлюпке снежок. Сырой флаг застыл, гремит на ветру. Свертки канатов обледенели; сходни, поручни, кнехты — все подернулось ледяной пленкой. Всюду на теплоходе свисают сосульки, точно не осень, а весна на земле.

Гурин по трапу спустился на берег. Ветер холодный, резиново-упругий толкал в спину. Под металлическое днище теплохода сочно хлопают волны.