А вот Костя. Он из речного училища, а сейчас на практике. Ему лет восемнадцать. На нем тельняшка, черный китель — на рукаве его три золотые нашивки и штурвал, перекрещенный якорем, на форменной фуражке в лавровых ветвях тоже штурвал с якорем. Костя — щеголь, он гордится этой формой. Брючки у него отутюжены, ботинки — надраены. Чернявый, худущий Костя еще не бреется: на губе его чернеет лишь пушок. Ведет он себя на судне как у матери: капризничает — супы и щи не ест, капусту, сало, жареный лук, мясо с жирком не выносит. Повариха, Анна Филаретовна, варит ему только кашу, картошку да компот.
Гурин слышит сейчас, как она ругает его:
— Ирод! Околеешь ведь! Подумаешь, прынц какой — от рыбы нос воротит. Я тебе не мать, вот как тресну по лбу поварешкой! Поди, измучил ее, привереда.
— У нашего Кости кожа да кости, — закричал рулевой моторист Ванюшка Чесноков.
Костя бросился на него, и они схватились бороться. Так они целые дни задираются и барахтаются, как щенки. Они живут в одной каюте. Ванюшка чуть старше своего дружка.
Небольшого роста, Ванюшка весь какой-то округленный. Фигура его не плоская, а круглая, с выпуклой грудью и с выпуклой спиной. И ноги в узеньких брюках круглые, как водосточные трубы, и голова, как арбуз, с циркульно очерченным круглым лицом, а на этом лице блинообразная добрейшая улыбка.
— Я придавлю тебя, как муху, — Ванюшка охватил и приподнял Костю. Все захохотали. Дело в том, что у Кости была странная фамилия — Муха. Он уверял всех, что он не Муха, а Муха, но никто ему не верил. И он злился до того, что готов был драться.
— Вот будешь в еде рыться, так и останешься квелой мухой, — напирала на него Анна Филаретовна.
Поварих речники зовут «поварешками». «Поварешка» Анна Филаретовна — упругая, полная. Сдобные щеки ее румяны, коричневые глаза сладко-веселые, а зубы белы и молоды.
Анна Филаретовна любит волю. Дома ей не сидится, не живется. Все ей не по нраву. Старуха мать с норовом, дочка «то и дело в капрыз ударяется», болтливая внучка надоела хуже горькой редьки, на пьющего зятя глаза бы не смотрели. Непокорная, ревниво охраняющая свою вольную волюшку, она, как только открывалась навигация, брала потрепанный чемодан, звонкую старинную гитару с пышным алым бантом и отправлялась на теплоход.
Здесь она полгода была сама себе хозяйкой, плыла и плыла. Возни на кухне, конечно, хватало. Попробуй-ка накормить восемь прожорливых гавриков из команды, да еще киномеханика, да лектора; а иногда вваливалась на теплоход и шумная гоп-компания из самодеятельности. За день-то натопчешься у газовой плиты.
Зато уж вечером Анна Филаретовна отдыхала в свое удовольствие. Она закрывалась в маленькой, уютной каютке, облачалась в мягчайший байковый халат с черными цветами по ярко оранжевому фону, медленно, смакуя высасывала стаканчик сладенького кагора, брала гитарку и, полулежа на кровати, принималась задумчиво перебирать звонкие струны, глядя в окошко. Уж очень по сердцу ей была осенняя Обь-матушка, когда на ней сгущались сумерки. А вот скоро присыплет ее берега снежком, и будут смотреть из белого желтые пятна песков…
На гитаре играла Анна Филаретовна с детства, именно играла, а не тренькала, бестолково мотая пальцами над струнами, как делает теперь молодежь, избалованная транзисторами и магнитофонами. Да и зачем им самим играть? Для них и поют, и играют артисты.
А в молодости Анны Филаретовны ничего этого не было. Сами играли. Бывало, соберется компания, настроят звонкие струночки, да как ударят по ним, и запоют гитара да балалайка, мандолина да гармошка — вот тебе и оркестр! И всю ноченьку до рассвета пляшут и танцуют…
Все убежало, будто ничего и не было… Ой, так ли? Не греши! Ведь было же детство ненаглядное, девичество, горевшее, будто цветок-огонек, была любовь пьянившая, работа усердная — все было, что положено быть у человека. Нет, она плакала не из-за того, что ее жизнь не задалась, а из-за того, что этой сладкой жизни осталась малая горсточка, что озорная певунья Аннушка уже скоро будет пенсионеркой. Но она и с таких пор не собирается чужой кусок выглядывать, она еще сама себя может прокормить, еще плывет ее суденышко и не опускает она устало свои весла.
— Ах ты, старая «поварешка»! Брось горевать, что нечего надевать: знай наряжайся! — шепчет Анна Филаретовна, откладывая гитару.
Махровым полотенцем она проводит по мокрому, пухлому лицу, выпивает еще полстакана кагорчика, недолго смотрит в окошко на еловый лес, на решетчатую вышку геодезистов над ним, на серенькую деревушку, на голубые вагончики буровиков, на цистерны, на штабеля бревен, на груды труб для нефтепровода, на какое-то истрепанное суденышко, облегченно вздыхает и ложится в кровать. И уже через минуту счастливо и покойно похрапывает…