Шли первые месяцы войны, в город хлынули люди из других городов. Обезумевшие толпы толкались на улицах и на площадях. Аресты, обыски, расстрелы были в порядке вещей, а на углах ребята, ни капли не смущаясь, торговали краденым добром. Одно утешало меня: мне казалось, что в этом человеческом улье у меня не может быть никакой собственной жизни. Мне нравился дух смятения и скорби, которым жил город. Именно там научилась я разбираться в себе. Я не искала одиночества, я предпочитала затеряться в толпе, с которой сливаешься, как капля воды в стакане. Одевалась я небрежно, ходила в костюме, похожем на мужской. Так хорошо было бродить без дела, под обстрелом артиллерии, и знать, что смерть подстерегает тебя на каждом шагу.
Она остановилась, тревожно посмотрела на небо — дождь должен был хлынуть с минуты на минуту — и заговорила быстрее, тщетно пытаясь высказать все, что накопилось.
— Я очень ослабела от голода, и мне часто что-то чудилось. Один раз, в середине декабря, навязчивая идея овладела мной. Я вышла на улицу. Помню, шел проливной дождь, а у меня не было плаща. Я шла очень быстро, куда глаза глядят. Вдруг на ограде Ретиро я увидела плакат и почему-то — сама не знаю почему — не могла оторвать от него глаз. На этом плакате толстенький, розовый ребенок тянулся к няньке. Внизу было написано что-то вроде: «Защита детей — священный долг гражданина. Женщина! Красный Крест ждет тебя».
Дождь поливал меня, жалкий костюм прилип к телу, но я стояла перед плакатом, словно в параличе. Я поняла, что мои каникулы затянулись. Весь эгоизм слетел с меня, и теперь я хотела одного: стать полезной, пригодиться людям. В тот же день я пошла в Комитет помощи и записалась добровольцем…
Порыв ветра, особенно сильный, не дал ей договорить. Обезумевшие чайки метались над головами, тревожно запенилось море.
— Дождик, дождик! — закричал Авель.
Они побежали к покинутому бараку, в котором солдаты раньше держали оружие. Гневная молния осветила все вокруг жуткой вспышкой. Растрепанные камыши метались перед ними, и капли спелыми плодами плюхались в лужи.
Ощупью пробрались они в барак и только там заметили, что учительницы с ними нет. Дора отстала; она стояла посреди дороги и, когда они пошли за ней, остановила их движеньем руки.
— Ничего, ничего, — с трудом проговорила она. — Ничего страшного.
Они все-таки подошли, неловко поддержали ее, положили на опавшие листья. Лицо у нее исказилось, она держалась за живот, до крови кусала губы и пустыми глазами смотрела на мальчиков.
— Вам нехорошо, сеньорита? Скажите, нехорошо?
Дора молча корчилась. Наверное, она не слышала. Она все смотрела на них и время от времени проводила рукой по юбке.
— Ничего, — сказала она, — так, женское. Я немножко нездорова, мне надо полежать.
И, не слушая возражений, она приказала им уйти.
На следующий день, под Новый год, учительница уложила вещи и, ни с кем не простившись, покинула интернат. После ужина, ночью, она долго говорила с Кинтаной и сказала ему, что твердо решила бросить работу. Глаза у нее были красные, как будто она много плакала.
— Попрощайтесь за меня с мальчиками, — сказала она. — Скажите им, что я буду очень скучать.
Рано утром Кинтана проводил ее до ворот, и, пожимая ему руку, она опустила глаза.
— Если Элосеги про меня спросит, — тихо сказала она, — скажите ему, что иначе я поступить не могла. Больше ничего. Он поймет.
Он последний раз видел ее живую и запомнил навсегда, как, на фоне зеленоватых теней, она пошла по тропинке под пробковыми дубами и синий утренний свет благословением падал на нее. Пальто мягко колыхалось у ее округлившихся бедер, а сама она становилась все меньше и меньше и, раньше чем скрыться за поворотом, обернулась и помахала ему рукой.
Вести об ее уходе и — почти сразу — о ее гибели в Паламосе во время бомбежки произвели на ребят очень большое впечатление. Война приближалась к интернату огромными шагами, пружины послушания становились все слабее, и многие идеи, уже давно висевшие в воздухе, стали облекаться в кровь и плоть.
Похороны учительницы прошли необычайно торжественно. Тело привезли в тот же день на какой-то повозке; еще не улеглись предположения и толки о побеге, и появление мертвой Доры потрясло всех до единого. Сторож зажег по углам гроба четыре свечи, тонкие язычки пламени упорно цеплялись за извилистый жгутик фитиля. Сколько ее ни зови, ни трогай, ни коли булавкой — все ни к чему: кумир рухнул, и мальчишки стали свободны.