Одинокое существование мало-помалу меняло меня, превращая в человека, от которого я не всегда знал, чего ждать, куда более странного, чем я всегда считал, способного бродить по комнате чужой женщины и хрипло дышать, стремясь пальцами к ручкам ее комода и не смея дотронуться до них. Я часто думал, что мы не те, кем себя воображаем, что каждый пытается нормализовать неведомый ужас внутренней жизни с помощью множества удобных выдумок. Я не собирался обманывать себя, но прекрасно понимал, что под тем естеством, которое я почитал истинным, скрывается другой человек, блуждающий в параллельном мире, сотканном из слов Миранды, по незнакомым улицам, мимо домов с совершенно иной архитектурой.
Я все так же не находил себе места. Днем в присутствии пациентов мне как-то удавалось держать себя в руках. Тяжелее всего приходилось ночью, когда я пробуждался от кошмарных снов с колотящимся сердцем. Я исправно звонил Лоре, и весь знойный август мы встречались как минимум два раза в неделю, но непременно в те дни, которые ее сын проводил у отца. Где-то в середине месяца она, уписывая за ужином ньокки, сообщила, что не готова к «серьезным отношениям». Я выложил без обиняков, что ее общество мне нравится, но я никоим образом не выставляю свою кандидатуру на роль следующего мужа и готов довольствоваться положением промежуточного варианта, способного облегчить ожидание грядущих брачных восторгов. Подобно стеганому одеяльцу или плюшевому мишке, буду рад служить, пока во мне есть нужда. Лора расхохоталась и тряхнула головой:
— На самом деле ты хотел сказать, что не прочь иметь подружку для постели, так?
Я, помявшись, согласился. С облегчением, прояснив истинную природу нашей связи, мы с чистой — по крайней мере так мне казалось — совестью принялись упиваться друг другом. К концу лета Лора Капелли по-настоящему запала мне в душу. Я все время ловил себя на том, что думаю о темных завитках волос на ее шее, об оливковой коже, чуть отливающей зеленью, о раскатистом хохоте, о пышной груди, о заветных маминых рецептах рубца и телятины, которые она обожала диктовать в постели, о способности передразнивать, один в один, Мортона Соломона, психоаналитика восьмидесяти с лишним лет, хорошо знакомого нам обоим: не было такой конференции или семинара, чтобы его тягучий монотонный голос с неистребимым немецким акцентом не бубнил что-нибудь про Фрейда, упорно и настойчиво излагая свои соображения по поводу какого-нибудь понятия (к числу особых фаворитов следовало бы отнести Ichspaltung, или «расщепление Я»), об обыкновении в минуты наивысшего возбуждения воздевать указательный палец и трясти им и о коротеньких взвизгах, слетавших с ее губ во время оргазма.
Мои жилички вернулись, но мы практически не виделись. В издательском деле август считался мертвым сезоном, я узнал об этом от Миранды, когда однажды утром столкнулся с ней по дороге на работу, так что они с Эгги пропадали у знакомых в Массачусетсе, уезжая с пятницы до понедельника. Инга и Соня тоже сбегали из города на экскурсии в Коннектикут и Хэмптонз, и только я торчал в Бруклине, трясся в метро, вдыхая запахи мочи, пота, немытых тел и все больше и больше проникаясь чувством жалости к самому себе.
В начале учебного года Соня перевезла вещи в общежитие Колумбийского университета. Вечером десятого сентября она приехала к матери и осталась ночевать. По Ингиным словам, все было замечательно, они поужинали и легли спать. На следующее утро Соня проснулась, вышла на кухню, но, вместо того чтобы, как всегда, подойти к холодильнику и достать апельсиновый сок, почему-то застыла у окна. Инга читала газету и пила кофе. Соня несколько мгновений стояла неподвижно, потом обхватила голову руками и закричала:
— Я не хочу так жить! Не хочу!
Захлебываясь от рыданий, она рухнула на колени. Инга пыталась удержать ее. Девочка билась и вырывалась, но Инге удалось обхватить ее за плечи, притянуть к себе и начать укачивать. Соня плакала и плакала, а мать все качала ее. Так прошел день, наступил вечер. Соня начала говорить. Она говорила, плакала, снова говорила, снова плакала.