Выбрать главу

Эгги всюду таскала с собой моток бечевки, «на всякий пожарный». В школе во время уроков ей разрешили держать его в парте, а дома Миранда пошла на то, чтобы люстра, кровать и стул в комнате дочери тоже были связаны вместе.

— Но это не опасно, — объясняла мне Эгги. — Ночью, когда мне надо куда-то выйти, я не спотыкнусь, потому что мама говорит, что надо успеть выбежать, когда пожар, а я успею.

Она сидела рядом со мной, теребя свой моток.

— Я не хочу сгореть.

Ее пальцы вцепились в бечевку не на шутку.

— Кто плохой, может взять и сам собой загореться, пых — и все, даже спичка не нужна.

Она смотрела на меня исподлобья.

— Нет, Эгги, сам собой, без спички, человек загореться не может. Тебе это кто-то сказал?

— Няня Фрэнки. Она сказала, что кто плохой, того Бог накажет, и он сгорит.

— Понятно. Но это все равно не так.

Эгги поднесла моток к лицу, уткнулась в него носом и прошептала:

— Я очень плохая.

Мы еще немного поговорили про то, что у человека, у каждого человека, я это особенно подчеркнул, могут быть хорошие и плохие чувства, и если у тебя есть плохие чувства, это не означает, что ты непременно плохой человек. Уж не знаю, подействовали на Эгги все эти психотерапевтические банальности или нет, но когда Миранда позвала ее, она ушла веселая. Я знаю, что подчас важны не слова, а тон, которым они произносятся. В диалоге рождается какая-то таинственная музыка, загадочные гармонии и диссонансы, и тело, отзываясь на них, начинает вибрировать, как камертон.

Приближалась годовщина смерти отца. В один из темных ноябрьских вечеров я вернулся домой поздно. У меня была тетрадка с разлинованными страницами, куда я записывал сны, в которых видел отца живым, понимая при этом, что он умер. Вот он сидит в противоположном конце зала на лекции по неврологии. Лекция проходит на 82-й улице. Вот я вижу его со спины, он сидит за столом у себя в кабинете и пишет. Я хочу ему что-то сказать, но он не слышит. Или вот он лежит на диване, застывший, ни на что не реагирующий, но едва я подхожу к нему, моргает. Всякий раз, стоило мне очнуться от такого ночного видения, я непременно вспоминал все остальные и то бередящее душу чувство, которое после них оставалось. Его двойственная природа казалась выверенной с такой немыслимой точностью, что оно находилось ровно посередине между эмоциональным плюсом и минусом. В отличие от потрясения, испытанного мною на дедовой ферме в Миннесоте, в этих моих снах отец всегда молчал, словно безмолвный, практически бездыханный манекен. Когда я однажды рассказал об этом Магде, она ответила тремя словами: «Мертвая точка, тупик».

В детстве я проводил долгие часы в обществе отца, когда он был занят работой. Он пахал на тракторе, а я сидел у него на коленях или верхом на сеялке, если он сеял, или трусил за ним, спотыкаясь о комья земли, когда он боронил. Зимой при тусклом свете керосиновой лампы он доил коров в хлеву, а я сидел рядом на корточках и задавал вопросы. Кто сильнее: кошка или куница? Почему скунсы норовят залезть в курятник? Почему бык может забодать, а корова никогда? Сколько он поймал гремучих змей и как лучше всего их ловить, чтобы тебя не укусили?

— Пап, а как ты узнаешь, когда пойдет снег?

— Пап, а почему после кузнечика остается зеленая жижа?

— Пап, а почему кусачая трава жжется?

Я обожал задавать отцу вопросы. Во-первых, по причине любознательности, но, кроме того, я наверняка чувствовал, что ему это нравится. Ему нравилось отвечать, когда я смотрел ему в рот. В моих вопросах оживало то, что ему в его детстве было дороже всего. Он превращался в реинкарнацию собственного отца, который доит коров, а сам между делом ласково слушает сына и отвечает ему. Ответ в этом случае даже и не очень важен. Отцовские ответы часто были пространными и излишне запутанными, так что я мало что понимал. Мне просто нравилось быть с ним рядом, нравился его запах, его щетина. Ему трудно было смириться с мыслью, что вы выросли. «У него бывают черные дни, — предупреждала маму тетя Лотта. — Ты еще наплачешься».