Когда в палату интенсивной терапии пустили Миранду, она увидела совсем другое. Перед ней на каталке, приподнятой под углом в тридцать градусов, лежала ее шестилетняя дочь с наполовину обритой головой и красно-коричневым пятном бетадина вокруг отверстия, которое ей просверлили в височной кости, чтобы поставить катетер. Она увидела скопище непонятных мониторов, аппаратов, проводов и трубок, подсоединенных к лицу, рукам, груди, носу и горлу Эгги. Она увидела ее расцарапанный лоб и синяк на голой ручке. И еще она увидела, что ее девочка спит мертвым сном, от которого не все просыпаются.
Когда Миранда вернулась, она шла очень медленно, плотно сжав губы, почти дойдя до нас, вдруг накренилась вбок и схватилась за стену, чтобы не упасть. Я вскочил, но отец метнулся к ней первым и помог ей сесть.
Через несколько минут пришел Лейн. У него было красное распухшее лицо, глаза смотрели не узнавая. Он, не глядя, прошел мимо меня и рухнул перед Мирандой на колени, шепча в отчаянии:
— Прости меня. Прости.
Она смотрела в сторону. Я отвел глаза и старался смотреть только на отца Миранды.
Потом я услышал ее властный голос:
— Прекрати немедленно. Сядь.
Я увидел, что Лейн покорно сел с ней рядом, сгорбившись и обхватив голову руками.
Мы сидели и ждали. Мы несли вахту в жутком пространстве настоящего продолженного. Единственное, что наполняло смыслом этот временной отрезок, — его подвешенность между моментом падения и тем мгновением в будущем, когда все станет ясно.
Миранда вернулась к Эгги в реанимацию, а значит, слышала слова «облегчение», «улучшение состояния», «ребенок приходит в себя». Миранда была там, когда ее дочь смогла узнать, кто перед ней, она была там, когда доктор Харден объявил, что все идет хорошо, очень хорошо, много лучше, чем он ожидал. Я видел, как Джеффри Лейн, узнав об этом, рыдал от радости, как родители Миранды обнимали друг друга и дочерей. Я знал, что еще ничего не кончилось, что даже после полного выздоровления Эгги не сможет изжить то, что с ней случилось. Это падение навсегда изменит ее.
Когда я вышел из больницы, шел снег — огромные белые хлопья, которые лишь ненадолго засыплют тротуары и проезжую часть. Это было невероятно красиво, и я залюбовался, как они падают, выхваченные из ночной темноты светом фонарей и витрин. Мне вдруг пришло в голову, что грань между внешним и внутренним стирается, что одиночества не существует, потому что никто не может быть одиноким. «После первого же настоящего снегопада, — писал отец, — мы были погребены под снегом до весны». Я вспомнил, как сильная вьюга занесла крыльцо и завалила входную дверь, помню причудливые ледяные узоры на окнах, свой нос, прижатый к холодному стеклу, и гряды белых сугробов, которые к утру намела метель. Данкел-роуд скрылась из глаз. Знакомый мир перестал существовать. «Когда Ларс умер, шел снег, — рассказывала мама. — Я смотрела из окна, как он падает. Строго вертикально и с одной скоростью. А отец менялся. Эта перемена, как тень, накрывала его, ползла снизу верх по всему телу, до самой шеи и дальше по щекам на подбородок, нос, щеки, лоб, потом на темя, и тут я знала, что он уже умер». Ночью, когда проснулась Эглантина, шел снег. Ингеборга была такая крохотная, рассказывал дед, что ее похоронили в коробке из-под сигар. Где-то на двадцати акрах земли, не в усадьбе, зарыты косточки мертворожденной малютки. Мой отец копает могилу. Дитя ответствует из чрева матери на Резаном Холме, и английский солдат падает замертво. Дядя Ричард лежит на улице в Западном Кингстоне. Мой двоюродный дед Давид ковыляет по занесенной снегом Хеннепин-авеню на своих культях, обутых в специально пошитые башмаки, длинные, как лыжи. Он с трудом добирается до отеля, в котором живет, и испускает дух. Это смерть от сердечного приступа, а не от холода. Король Эдуард и миссис Уоллис Симпсон. Я вижу Дороти, городскую сумасшедшую, разглагольствующую на улицах, вещающую о судьбах мира. Милый добрый потный Бертон, специалист по теории памяти, рыцарь, спасающий попавших в беду прекрасных дам, открывший в себе женщину, оплакивающий мать, какой она была до инсульта, во время оно. Мой отец говорит речь на своем восьмидесятилетии. Он начинает с занятного объявления, попавшегося ему на глаза: «Пропал кот. Шерсть белая с коричневым, лезет. Ухо порвано, одного глаза нет, хвост оторван, хромает на правую переднюю лапу. Отзывается на кличку Везунчик». Общий хохот. Я его слышу. Я слышу, как хохочет Лора, сидя напротив меня за ужином, я чувствую тепло ее ягодиц под своими пальцами, когда мы лежим в постели. Голова Миранды покоится у меня на плече. Я вижу улицы ее снов, приснившийся ей дом с будоражащими воображение комнатами и странной мебелью. Я вижу женщину, пытающуюся высвободиться из хватки мужчины, пригвоздившего ее к земле. Я стою перед ее комодом и сгораю от желания дотронуться до ее вещей. Человек бросается с топором на дорогое бюро и обнаруживает в нем рукописи. Отец вдруг под нажимом открывает другому тайну, которую много лет носил в себе. Я вижу аккуратный письменный стол отца: скрепки, всякая амуниция, неопознанные ключи. В Сонином шкафу сейчас все вверх дном. Она бросает вещи где попало. Аркадий один за другим открывает ящики комода в пустой комнате, но находит лишь голос. Он садится в поезд и видит женщину, похожую на Лили, но это не Лили, а другая, плод его фантазий, та, кто пленит его воображение. Когда же это было? Да всего три дня назад Инга читала мне вслух первое письмо, и голос ее дрожал.