— Господи, Эрик, господи…
После этого мы еще где-то с час лежали в постели и тихонько разговаривали, но я чувствовал, что она нервничает, как бы не проснулся сын, и постарался уйти как можно тише, проскользнув вниз по лестнице, мимо комнаты Алекса и через входную дверь на улицу. Лора жила на Сент-Джонз-плейс, так что на Седьмой авеню я оказался около двух ночи. Ночной воздух показался мне неожиданно прохладным. Несмотря на поздний час, кругом было полно молодняка в сильном подпитии. Они пихались локтями и плечами, грузно повисая друг на друге и гогоча остальным на потеху. Хмель от выпитого за ужином успел выветриться, а после всего пережитого ни о каком сне не могло быть и речи, так что, дойдя до Гарфилд-плейс, вместо того чтобы свернуть к дому, я быстрым шагом пошел вдоль закрытых магазинов, мимо попадавшихся навстречу запоздалых собачников и влюбленных парочек, явно торопящихся нырнуть в постель. Так, не переводя дыхания, я дошел до 20-й улицы и Гринвудского кладбища, которое лежало передо мной, тускло поблескивая надгробиями и могильными плитами в свете фонарей. Мне вспомнился Лорин бюст, смуглая кожа в вырезе и белизна грудей, ее маячащая в воздухе незагорелая попа, любовная дрожь под аккомпанемент сдавленных воплей, но память об этом теле вдруг превратилась в нечто отстраненное, эдакий обратный просмотр недавних кадров.
Повернув назад, я зашагал по Восьмой авеню и дальше, через парк, а видения подступали и подступали, частью родившиеся из чьих-то слов, частью реальные и от многократных повторений сложившиеся в некое смутное обобщение, частью, напротив, поражающие, пусть на миг, отчетливостью и живостью. Они возникали и исчезали в такт моим шагам по мостовой. Я видел бабушку, грузно поднимающуюся на крыльцо кухни: в каждой руке по тяжелому ведру, подол ситцевого платья рвет ветер. Я видел деда с зажатым в обрубках искалеченных пальцев пакетиком конфет. Другой, здоровой рукой он разрывает его, и леденцы стеклянной зелено-белой струей сыплются в мои заждавшиеся ладони. Вижу иссохшего, как жердь, Макса, его ладонь, почему-то несоразмерно большую и темную, в которой тонут тонкие прозрачные пальчики Инги. «Я хочу, чтобы ты нашла себе кого-нибудь и обязательно вышла замуж. Ты ведь по-прежнему моя молодая жена, а скоро станешь молодой вдовой. Пусть у меня будет веселая вдова, пусть поет и пляшет. Только не будь одна». Я представлял, как маленькая мама наклоняется над гробом и целует своего отца в щеку, а потом передо мной возникала изготовленная Лорелеей старуха на смертном одре. Я видел Эдди Блай в роли Лили Дрейк, идущую с тяжелым чемоданом по улице города без названия, видел вышедшего за порог хозяина гостиницы, видел, как он что-то быстро говорит ей на языке жестов, видел, как она ему отвечает на свой лад, как стремительно движутся ее пальцы, и вспоминал музыку Шостаковича, звучащую на заднем плане. Я видел отца, сидящего на больничной койке, слышал его кашель, когда он пытался справиться с вязкой мокротой, засевшей в разрушенных легких, видел его лицо, замкнутое и погруженное в себя. «Раньше у меня получалось». Видел, как мама застегивает ему пижаму, поправляет воротник, потом проходит мимо меня, достает откуда-то зубную щетку и пластмассовый тазик и помогает отцу чистить зубы. Я желаю ему спокойной ночи и обнимаю. Напоследок отец улыбается какой-то покаянной улыбкой.
— Ну и времена, — говорит он. — Стараюсь не раскисать, а никак. Тянет на сентиментальность.
Я стою в коридоре и слышу мамин голос:
— Тебе еще что-нибудь надо, Ларс? Если нет, то ложись, отдыхай. Постарайся заснуть.