Выразительное лицо Инги превратилось в трагическую маску.
— Когда я была девочкой, то время от времени начинала представлять себе, что кто-то, кого я очень люблю, вдруг превращается в чудовище. И на мгновение перед глазами возникала чья-то уродливая личина. Сейчас такое тоже было, несколько раз.
Инга не замечала, что говорит слишком громко. Я оглянулся на людей за соседним столиком, но они не обращали на нас никакого внимания.
— Это происходит словно бы помимо моей воли. Когда я с ног валюсь после всей этой белиберды или глаза сами закрываются, я вдруг слышу голос Макса. Злой, усталый или равнодушный.
Моя сестра прерывисто вздохнула и прижала руку ко рту.
— Хоть бы раз поговорил со мной по-доброму!
На последнем слове ее голос сорвался на тоненький жалобный всхлип.
Я не мог сдержать улыбки.
— По-твоему, я идиотка, да? — спросила она оскорбленно.
— Есть немножко.
Она какое-то время смотрела в чашку с эспрессо без кофеина, потом вскинула подбородок и улыбнулась мне в ответ.
— Странно, — сказала она. — После того как ты назвал меня идиоткой, мне полегчало. Ладно, пошли домой, вдруг Соня и ее Ромео уже там?
Хитросплетение рук и ног на диване распуталось и превратилось в мою племянницу и ее возлюбленного, долговязого паренька с гривой темных волос и открытым взглядом. Он крепко пожал мне руку, я почему-то подумал — к добру! Соня обвила меня руками, и мне показалось, что она стала выглядеть младше. В линиях щек и рта проступала младенческая мягкость. Возможно, она вырвалась наконец из подростковой круговерти, и все острые углы и резкие грани этого возраста навсегда остались в прошлом.
Соня повернулась к матери. Лицо ее горело, глаза сияли.
— Рене уже все знает, мамочка, я ему рассказала. Ты только не волнуйся. Где-то час назад приходила Бургерша. Несла что-то невообразимое, может, пьяная была. Говорила про какую-то тетку, которая ударила ее зонтиком, представляешь?! «Страшный город! Нельзя спокойно на улицу выйти!» — передразнила Соня рыжеволосую журналистку.
— И еще она велела тебе передать, что Эдди продала письма.
Инга в отчаянии стиснула руки:
— Как продала? Кому?
Я заметил, что рука Рене сжала Сонины пальцы.
— Я спросила, она не говорит. Скорее всего, она сама не знает. Слушай, а ей-то все это зачем? Что ей надо?
Инга устало пожала плечами:
— Понятия не имею. Я с самого начала ничего не понимаю.
— Боюсь, здесь что-то личное, — вступил я в разговор.
Соня посмотрела на меня:
— Странно как звучит, «личное». А я всегда хотела понять, что такое «безличное». Или «безразличное».
В Бруклин я возвращался на такси. Сидя в машине, я не мог забыть последних Сониных слов и лица Инги, когда мы прощались. Она казалась спокойной, но лицо было белее мела.
В понедельник вечером, где-то часов в семь, Эгги постучалась в мою дверь. На голове у нее была трикотажная балаклава с прорезями для глаз и рта. Глаза смотрели на меня, губы шевелились. Я не мог разобрать, что она шепчет, и попросил повторить.
— У меня задание, — прошипела она.
— А мама в курсе?
Эгги кивнула. Я до этого наговорил Миранде на автоответчик сообщение, в котором поблагодарил ее за письмо и за рисунок и рассказал о своей договоренности с галереей. В ответ я тоже получил сообщение: «Спасибо, очень рада», но лично мы не разговаривали. Теперь у меня появилась надежда, что, когда придет время забирать дочь, она зайдет.
Эгги крадучись вошла в комнату длинными балетными шагами, стараясь ступать с носочка. Руки она держала за спиной. Остановилась, посмотрела сперва в одну сторону, потом в другую, словно собиралась переходить улицу, и достала из-за спины то, что так тщательно прятала, — большой моток белой бечевки. Потом взяла меня за руку, подвела к дивану и мягко подтолкнула, чтобы я сел. Я послушался, а Эгги у меня на глазах принялась разматывать бечевку. Отмотав метра два, она привязала один конец к журнальному столику, затем оплела спинку стула и потянула веревочку дальше, обвив ею ножки дивана. При этом она все время приговаривала:
— Ммм-гу, замечательно… Отличная линия. Великолепно…