Выбрать главу

Я написал Эгги записку:

Дорогая Эглантина, спасибо тебе большое за рисунок. Он мне очень понравился, особенно летающий человечек. Твой друг Эрик.

Записку я подсунул под дверь.

На своем больничном веку я повидал слишком много ветеранов, чтобы купиться на ура-патриотическую дребедень, которой пичкали зрителей с экранов телевизоров: танки перед камерой, флаги в облаках пыли, вырядившиеся в полевую форму ретивые журналисты, с пеной у рта славящие наши доблестные войска, крепкие семьи, дождавшиеся своих героев; жертвы во имя, священный долг, Америка, отечество… Инга в своей книге прямым текстом говорила об этом нелепом фарсе, но я был больше чем уверен, что ее голоса никто не услышит. Историю вершит амнезия. Во время войны между Севером и Югом был обнаружен синдром солдатского сердца.[13] Потом стали говорить о неврозах военного времени, боевых психических травмах, а теперь есть еще и ПТСР — посттравматическое стрессовое расстройство, выхолощенный термин, с помощью которого так удобно описывать состояние людей, ставших свидетелями того, о чем говорить язык не поворачивается. Во время Первой мировой через полевые госпитали проходили толпы несчастных: ослепших, оглохших, трясущихся, парализованных, потерявших дар речи, оцепеневших, мучимых галлюцинациями, терзаемых по ночам кошмарами и бессонницей, снова и снова видящих то, что глаза были видеть не должны, или вообще ничего не чувствующих. И причина далеко не всегда была в поражении мозга, так что английским и французским военврачам приходилось писать в историях болезни «ДНО», то есть «диагноз не определен», или «БЕЗ», то есть «Бог его знает», или Dieu seul sait quoi, что значит «одному Богу известно».

— Знаете, док, столько лет прошло, а я все как сейчас вижу. Не вспоминаю, нет! Все наяву, словно этот кошмар по новой со мной происходит. Я просыпаюсь, потому что по ногам тряхануло. Боли нет, просто ударная волна, а потом я опять вижу…

Больной Е., страдающий хроническим алкоголизмом, поступил в клинику не с травмой, а с брюшной водянкой, а ко мне его направили после операции, потому что он так кричал по ночам, что не давал спать соседям по палате.

— Что вы видите?

У него было морщинистое красное лицо, испещренное бурыми пятнами. Обеими руками, которые беспрестанно тряслись от кончиков пальцев до локтей, он растирал себе щеки.

— Я лежу, а на мне, прям сверху, Харрис, Родни Харрис, только без головы. Оторвало ему голову.

Травма не является частью истории, она вынесена за скобки. Травма — это то, что мы отказываемся признать частью своей истории.

Но в следующие выходные Миранда вновь мощно вошла в мое сознание. В девять утра, когда я забирал со ступенек крыльца воскресный номер «Нью-Йорк таймс», я увидел ее у калитки. Она стояла ко мне спиной, склонившись над ведром с мыльной водой, и почему-то старательно оттирала ствол дерева. Но стоило ей сделать шаг в сторону, я тут же понял почему. Ее таинственный преследователь оставил красную метку прямо на стволе высокого дуба, у которого едва набухли почки.

Я решил не подходить и ни о чем не спрашивать, просто взять газету и тихонько прикрыть дверь, но она услышала и обернулась на звук. Мгновение мы смотрели друг на друга сквозь стекло. Миранда не улыбнулась, но в ее чертах проступила какая-то мягкость. По-моему, прежде чем вернуться к своей чашке кофе, я кивнул. Казалось, все мое тело наэлектризовывалось одним только выражением ее лица.

Вот письмо отца, написанное в 1944 году, точная дата не указана:

После долгого плавания мы наконец-то на суше. В пути было тепло и тесно. Меня не укачивало, но многие маялись морской болезнью. Переход через экватор отмечали шутками, частью веселыми, частью злыми. Меня поразили туземцы: маленькие, курчавые, темнокожие, босоногие, в набедренных повязках, торгуют изделиями из бамбука и раковин, не очень, правда, успешно. По моим ощущениям, мы где-то в Новой Гвинее. Пишу это при свечке.