Когда Инга открыла мне дверь, ее щеки пылали от возбуждения. Она быстро заговорила, чуть тараща глаза:
— Я послала запрос в Блу-Винг и получила кое-что интересное. Правда, я пока не поняла что к чему. Из архива мне прислали свидетельство о регистрации брака между Альфом Одландом и Бетти Деттлинг. Они поженились в двадцать втором, а через год у них родился ребенок, но имя, указанное в метрике, — Уолтер, Уолтер Одланд, а не Лиза. И никаких упоминаний о том, что у них была девочка по имени Лиза, найти не удалось. Папе было пятнадцать, значит, Лиза либо одного с ним возраста, либо постарше, раз уже жила отдельно от семьи и работала. Так что концы с концами тут не сходятся.
— Может, не тот Одланд? Однофамилец?
— Нет, он на весь город один. Возможно, Лиза — его дочь от первого брака. Он же мог развестись с женой или, скажем, овдоветь. Разводы среди переселенцев в прерии были делом обычным, но эта история произошла позднее, да и для дочери было бы логичнее остаться с матерью, а не с отцом, так что скорее всего речь не о разводе, а о смерти жены. Сам Альф скончался в шестьдесят восьмом, а Бетти — только в семьдесят пятом, но главное, что Уолтер до сих пор жив. Мне прислали номер его телефона, я звонила, но никто не брал трубку. Он совсем старик, и автоответчика у него нет, но я постараюсь дозвониться.
Мне вдруг расхотелось идти дальше, словно мы посягаем на нечто неведомое, а оно потом развернется и ударит нас. Я прекрасно отдавал себе отчет в том, до какой степени странно мне, психоаналитику, привыкшему выслушивать исповеди о предательстве, несчастьях, причиненной другому боли, отворачиваться от истории, похороненной между несколькими страничками документов из городского архива. Но психоаналитиком, действительно способным слушать что угодно, я становился только в строго определенных обстоятельствах и в строго определенном месте — у себя в кабинете. Вне стен этого кабинета начиналась моя жизнь в другом измерении: жизнь сына, брата, друга.
— Ты действительно хочешь лезть во все это?
— А ты нет?
— Я просто подумал об Уолтере Одланде. Что, если твои вопросы…
Конечно, я лгал. До этой минуты я думать не думал об Уолтере Одланде.
— Нет, Инга, все не так. Просто мне очень не по себе от того, что мы можем найти.
— Я каждый день собиралась рассказать об этом маме, но так и не решилась. Не могу, хватит с нее. Ей и так досталось. Но я все-таки хочу узнать. И ты, я думаю, тоже.
— Ты права, — кивнул я.
При упоминании о маме меня ужалило раскаяние. Надо ей позвонить.
Мы заговорили о других вещах: о том, что Соня, оказывается, пишет длинную сюжетную поэму об окончании школы и планах на будущее, о ее нежелании говорить.
— У нас с ней все замечательно, но в пятидесяти процентах случаев я понятия не имею, о чем она думает.
— И при этом к психотерапевту она идти не хочет.
— Нет, но пообедать со своим дядей Эриком наверняка согласилась бы.
Я пообещал, что сам позвоню Соне и приглашу ее куда-нибудь. И тут моя сестра сообщила мне, что пишет книгу, совершенно не похожую на те, что писала раньше, — истории жизни философов, истории откровений, повествующие о неразрывности чувств и идей. Она принялась говорить о карете Паскаля, чудом удержавшейся на мосту в Нейи, когда передние лошади уже упали в реку, и об «Амулете», написанном в понедельник, 23 ноября 1654 года, о словах мистического озарения, нанесенных на полоску пергамента, которую он зашил за подкладку камзола и до самой смерти носил с собой. Она рассказывала о юношеском сне Декарта, где его преследовали какие-то фантомы и ветер все бушевал, не давая ему двигаться вперед, а только раз за разом сбивал с ног; о записи, сделанной Витгенштейном на Русском фронте летом 1916-го: «Есть, разумеется, нечто невыразимое. Оно показывает себя, это — мистическое»;[14] и под конец о раскрытой Кьеркегором отцовской тайне. Кьеркегор всю жизнь чувствовал, что его суровый, нелюдимый религиозный отец носит что-то в себе, но узнал правду лишь перед самой его смертью. Пережитое душевное потрясение он назвал в своих дневниках «великим землетрясением, ужасным сдвигом», поставившим его перед «новым, безошибочным пониманием всего сущего».
— Я говорить об этом спокойно не могу, меня так и разбирает, а ведь это только начало. Ты не представляешь себе, Эрик, насколько мне все это близко, словно я сама имею отношение к таким вот переломным моментам. Озарение, откровение никогда не приходит «насухую», ему, как правило, сопутствуют чувства. Конечно, Шопенгауэр был настоящим сухарем, но ведь он — исключение. И речь тут не только о философах, но и об ученых, возьми хотя бы Эйнштейна, или о людях искусства. Возьми, например, Макса. Как он ликовал, когда находил своих персонажей, их судьбы. Он же любил своих героев, он любил их, а они были всего лишь плодом его фантазии. Вымыслом. Человеку свойственно любить собственный вымысел.