Голос Инги чуть сорвался, ее захлестывали эмоции, лицо словно освещал какой-то внутренний огонь.
Творческий процесс у моей сестры всегда шел по синусоиде: фазы мощной производительности перемежались периодами «неврологической ломки» (ее собственное выражение), когда она маялась мигренями и хандрой. Сейчас, глядя на ее сияющие глаза и лицо, исполненное экстатического восторга, я подумал, что, будь она моей пациенткой, я бы тут же отметил для себя симптомы навязчивого состояния. Как однажды при мне заметил коллега: «Каждый переступивший порог моего кабинета автоматически попадает под подозрение».
— Давай поспокойнее, ладно? А то ты завелась не на шутку.
Глаза Инги чуть сузились, она усмехнулась:
— Ты боишься, что из меня опять лезет мое эпилептическо-гиперграфическо[15] — эйфористическое «я» и за мной снова придут ангелы?
— В общем, да.
— Эрик, ты же знаешь, мы с этим «я» неплохо ладим, по крайней мере в предлагаемых обстоятельствах. Ладно, братик, обними меня.
Мы по-прежнему сидели рядом на диване. Инга распахнула руки, я притянул ее к себе, чувствуя под пальцами тонкие плечевые кости. Когда я отпустил ее, она повернула голову и долго смотрела на дом за окном, потом произнесла:
— Кьеркегор никогда ничего писал о том, что за тайна была у его отца. И очень может быть, что про нашего отца мы никогда ничего не узнаем. Я уже чего только себе не воображала, придумывала целые истории, представляла себе, как они нашли умирающую женщину или труп где-нибудь в лесах. Я даже до убийства додумалась. А вдруг у них на глазах произошло что-нибудь ужасное? Да нет, ерунда все это, папа бы не стал молчать о преступлении. Этого быть не может.
У меня перед глазами вдруг возник невысокий белый домик, торчащий как гриб на фоне расстилающихся вокруг полей, а потом я увидел, как бабушка тянет на себя крышку погреба и мы спускаемся в темноту, которую освещает лишь луч фонарика. Мне всегда нравилось, как там пахнет — холодной сырой землей. «Могилой», — вдруг проносится у меня в голове.
— А потом, четыре года спустя, она разыскивает его, они встречаются у Оберта в кафе. И еще вся эта история с Гарри, а теперь вот еще какая-то мачеха. Эрик, пойми, он мог бы сжечь это письмо, просто взять и сжечь. Вот что мне покоя не дает. А он оставил нам ключ к прошлому.
Неопознанные ключи.
Я ушел от Инги около семи вечера и, несмотря на холодный моросящий дождь, отметил про себя, что день удлинился. Закрывая за собой тяжелую входную дверь, я вдруг заметил невдалеке рыжеволосую женщину. Она шла по направлению к Бродвею с большой сумкой на плече. Я остановился, пытаясь рассмотреть ее получше, чувствуя, как в душе нарастает паника. Неужели это та самая журналистка из «Подноготной Готэм-сити», с которой я тогда столкнулся на лестнице? А вдруг не она? Опустив голову и держа раскрытый зонтик чуть под углом к себе, чтобы не промокнуть, женщина шла вперед быстрым уверенным шагом, словно человек, которого послали на важное задание.
На подходе к дому я увидел в освещенном окне гостиной скачущую вверх-вниз Эгги в розовой пижаме с кошечками и полотенцем на голове. Отрываясь от земли, она зажмуривала глаза от напряжения и плотно сжимала губы, растягивая их в лягушачью гримаску. Это были прыжки не на жизнь, а на смерть. Я надеялся, что Эгги заметит меня, когда я буду проходить под окнами, но этого не произошло, так что я, сжимая в руках портфель, устало поднялся к себе на второй этаж и, отпирая дверь, почувствовал с ужасом, что глаза мои на мокром месте. Меня грызла злая тоска. В тот вечер я долго говорил по телефону с мамой. Она жаловалась, что места себе не находит, что не может ни на чем сосредоточиться, ни почитать, ни вещи по местам разложить. Что каждую ночь ощупью ищет отца в постели, чтобы проверить, как он там, и почему-то никого не находит. Она снова говорила о его смерти, о том, как он выглядел, когда умер, о надгробии, которое хотела бы поставить на его могилу. Спрашивала что-то о счетах к оплате, а я слушал ее голос и слышал в нем уязвимость, которой раньше не было, слышал незнакомую мне дрожь. На прощание она спросила: