Выбрать главу

— Марит… Марит… Марит…

Иногда мать находилась где-то поблизости и, услышав, отзывалась, но он, казалось, и не подозревал, что говорил вслух.

Язык — странная штука, телесные границы ему нипочем, раз он одновременно и внутри и снаружи, поэтому переход этой грани может пройти незамеченным.

Я был разведен, Инга — вдова, так что на почве совместного одиночества у нас оказалось много общего. После того как Джини ушла, выяснилось, что практически все гости, вечеринки и выходы в свет, бывшие частью нашей совместной жизни, имели отношение исключительно к ней, а не ко мне. Мои коллеги по клинике Пейн Уитни,[10] где я тогда работал, и собратья по психоаналитическому цеху ее мало интересовали. Инга тоже порастеряла друзей-знакомых. Их увлекал лишь блеск ее гениального мужа, а в ней самой они привыкли видеть только его обворожительную половину и после смерти Макса быстро исчезли. Правда, среди них было множество людей, ей по большому счету безразличных, но были и такие, разрыв с которыми она переживала очень болезненно. Однако ни одного из них она не попыталась вернуть.

Инга познакомилась с Максом, когда училась в магистратуре Колумбийского университета[11] и писала диссертацию по философии. Макса пригласили выступить с лекцией, а моя сестра сидела в первом ряду. Инге тогда было двадцать пять: умница-красавица с льняными волосами, пылким сердцем и сознанием собственной неотразимости. На коленях у нее лежал пятый из написанных Максом Блауштайном романов, и она жадно впитывала каждое слово, которое звучало с кафедры. Макс закончил выступление, Инга задала ему пространный заковыристый вопрос об используемых им описательных конструкциях, на который он постарался дать исчерпывающий ответ, а потом, когда она подошла за автографом, написал на титульном листе: «Сдаюсь! Только не уходите!» Все это произошло в 1981 году. К тому времени Максу уже исполнилось сорок семь. Он был дважды разведен и сумел стяжать славу не только крупнейшего писателя, но и распутного погубителя юных дев, неуемного кутилы, который пил без удержу, курил без удержу и во всем остальном тоже был без удержу, причем Инга об этом прекрасно знала. Конечно же она не ушла. Она осталась, осталась с ним до его смертного часа. В 1998 году Макс Блауштайн умер от рака желудка в возрасте шестидесяти четырех лет.

Спустя месяц после защиты диссертации по «Или-или» Кьеркегора Инга узнала, что беременна. Несмотря на то что в предыдущих браках у Макса детей не было и он неоднократно подчеркивал свое «неотцовское начало», из него получился до смешного восторженный папа. Он качал Соню на руках и пел ей песни скрипучим, напрочь лишенным певучести голосом. Он записывал на магнитофон ее младенческий лепет, фотографировал и снимал на камеру каждый новый этап ее развития, учил дочь играть в бейсбол, ревностно посещал все школьные собрания, концерты и спектакли, а также без зазрения совести хвастал ее стихами, считая их поэтическими жемчужинами, а ее саму — вундеркиндом. Бытовая же сторона жизни — покормить, утешить, одеть, почитать перед сном — целиком легла на плечи Инги. Между ней и Соней я видел ту же связь, которая существовала между Ингой и нашей мамой, не облекаемая в слова телесная близость, которую я для себя определяю как наложение. Работая с пациентами, я без конца сталкиваюсь с разнообразными версиями детско-родительских отношений, когда человек терзается из-за каких-то хитросплетений своей истории, не имея возможности ее изложить. Смерть Макса совершенно выбила Ингу и Соню из колеи. Моей племяннице тогда было двенадцать лет, очень непредсказуемый возраст, возраст внутренних и внешних изменений. Сониным прибежищем отчего-то стала маниакальная страсть к порядку. Моя сестра оседала, разваливалась на части и рыдала, а Соня драила, выравнивала по линеечке и ночи напролет делала уроки. Ее разобранные по цветам и сложенные аккуратной стопкой свитера, ее табели успеваемости, которые можно было вешать на стенку, и странно ломкий по временам отклик на материнское отчаяние были из той же оперы, что и ярлычки да каталожные ящички в кабинете моего отца. Я видел в этом колонны архитектурного ордера необходимости, сооружения, возведенные, чтобы отгородиться от уродливой правды хаоса, смерти и разрушения.

Макс под конец жизни совсем иссох. Помню, как он лежал на больничной койке, уже в беспамятстве, голова его напоминала череп, чуть припорошенный сединой. Выпростанная поверх одеяла безвольная рука казалась не толще прутика. Морфий перенес его в сумерки, уготованные умирающим. После мучительной агонии я чувствовал страшную опустошенность. Я, как сейчас, вижу Ингу, подползающую под трубку капельницы; вот она ложится к мужу на койку и, прильнув к нему всем телом, опускает голову ему не грудь, повторяя: