I. Путевые листки
Оглядываясь назад
Моя карьера решилась телефонным звонком в девять часов утра воскресным осенним утром 1934 года. Звонил Селестен Бугле, в то время директор Высшей нормальной школы. Вот уже несколько лет он жаловал меня несколько сдержанным расположением: во-первых, потому, что я не был выпускником Нормальной школы, а во-вторых, — и это главное — потому, что я не принадлежал к его «конюшне», к которой он питал весьма особые чувства. Безусловно, он не смог найти лучшего кандидата, ибо спросил меня отрывисто:
— Вы все еще желаете заниматься этнографией?
— Конечно!
— Тогда выставляйте свою кандидатуру на должность преподавателя социологии в университете Сан-Паулу. Окрестности города полны индейцев, вы посвятите им свои выходные. От вас требуется дать окончательный ответ до полудня.
Слова «Бразилия» и «Южная Америка» значили для меня тогда не много. Тем не менее я и сейчас самым отчетливым образом вижу картины, которые возникли у меня в мозгу вслед за этим неожиданным предложением. Экзотические страны противополагались в моем представлении нашим, а слово «антиподы» приобретало более богатый и более наивный смысл, нежели его буквальное значение. Я бы очень удивился, если бы услышал, что какой-то представитель животного или растительного царства может выглядеть одинаково по разные стороны земного шара. Каждое животное, каждое дерево, каждая травинка должны были быть совершенно иными, с первого взгляда обнаруживать свою тропическую природу. Бразилия представала в моем воображении в виде групп изогнутых пальм, скрывающих здания причудливой архитектуры и утопающих в аромате курильниц. Эта деталь, связанная с обонянием, закралась, по-видимому, из-за того, что звучание слов «Bresll» [1] и «gresiller» [2] бессознательно воспринималось одинаково. Тем не менее благодаря ей — и вопреки всему приобретенному опыту — еще и сегодня я думаю о Бразилии прежде всего как о курящемся благовонии.
Когда я теперь оглядываюсь на эти картины, они уже не кажутся мне такими произвольными. Я узнал, что точность описываемой ситуации выявляется не столько из каждодневного наблюдения, сколько из терпеливого и постепенного отбора, чье зыбкое понятие, навеваемое ароматом благовоний, возможно, уже напрашивалось на применение. Научная экспедиция заключается в большей мере не в том, чтобы покрывать расстояния на земле, а в том, чтобы делать находки на ее поверхности: мимолетная сценка, фрагмент пейзажа, схваченное на лету размышление — только они позволяют понять горизонты, которые иначе нам ничего не говорят.
В тот момент странное обещание Бугле относительно индейцев ставило передо мной другие проблемы. Откуда он взял, что Сан-Паулу, по крайней мере на своих окраинах, — город индейцев? Безусловно, спутав Сан-Паулу с Мехико-Сити или с Тегусигальпой[3]. Этот философ, который некогда написал труд о «Кастовом строе в Индии»[4], ни разу не задавшись вопросом, не стоило ли прежде побывать в стране, не думал, что положение индейцев должно накладывать серьезный отпечаток на этнографическое исследование. Известно, впрочем, что он был не единственным официальным социологом, проявлявшим подобное безразличие, примеры которого продолжают существовать и сейчас. Я был очень удивлен, когда за обедом у бразильского посла в Париже услышал официальное известие: «Индейцы? Увы, мой дорогой месье, вот уже несколько десятилетий, как они все исчезли. О, это очень печальная, очень позорная страница в истории моей страны. Но португальские колонисты в XVI веке были людьми алчными и грубыми. Стоит ли упрекать их в том, что они разделяли общую жестокость нравов? Они хватали индейцев, привязывали их к жерлам пушек и живьем разрывали на части, стреляя ядрами. Вот так и извели всех до последнего. В качестве социолога вы откроете в Бразилии удивительные вещи, но индейцы… и не думайте о них, вы не найдете больше ни одного…» Когда я сегодня возвращаюсь к этим словам, кажется невероятным, что они были произнесены устами одного из людей высшего круга Бразилии в 1934 году. Помню, какой ужас охватывал тогдашнюю бразильскую элиту при любом намеке на индейцев и, в более общем плане, на первобытные условия их жизни во внутренних районах страны, исключая разве что признание крови прабабушки-индианки причиной неуловимо экзотических черт чьего-то лица (о негритянской крови хороший тон предпочитал умалчивать). Индейская кровь бразильского посла не вызывала сомнения, и он мог бы легко этим гордиться. Однако, живя с отроческих лет во Франции, он потерял представление о действительном положении дел в своей стране, чье место в его голове заняло нечто вроде официального и утонченного штампа. Но поскольку некоторые впечатления забыть было невозможно, он, как и другие, предпочитал скорее чернить репутацию бразильцев XVI века, чем рассказывать о любимых занятиях мужчин поколения его родителей и даже времен его молодости, а именно собирать в больницах зараженную одежду умерших от оспы европейцев и развешивать ее вместе с другими «подарками» вдоль троп, которыми еще пользовались индейские племена. Результат был получен блестящий: в штате Сан-Паулу, величиной с Францию, который на картах 1918 года еще объявлялся на две трети «неизвестной территорией, населенной исключительно индейцами», в 1935 году, когда я туда прибыл, не было ни одного индейца, если не считать группы из нескольких семей, размешенных на побережье и продававших по воскресеньям на пляжах города Сантуса[5] так называемые редкости. К счастью, индейцы еще кое-где жили, по крайней мере если не в пригородах Сан-Паулу, то в трех тысячах километрах от него, во внутренних районах страны.