Выбрать главу

Слово схватывает предмет в неделимом акте именования. Данную сторо­ну языка пытался анализировать в «Кратиле» Платон, а вслед за ним и бо­лее поздние античные этимологи, причем относится это не только к филосо­фам. Действительно, имя по своему смыслу напрямую соответствует сути вещи или, по крайней мере, тому сутевому, что существенно и необходимо для именующего ее. Потому-то и следует ожидать, что звучание имени, игра составляющих его фонем, совпадает или, по крайней мере, соответствует са­мому бытию называемого. Звучание при этом понимается как кардиналь­нейшая бытийная характеристика, которая способна втянуть в себя и удер­жать в своих границах все остальные[60] Но в таком случае имя становится неповторимым. Оно воспроизводит бытийное звучание только того, с чем совпадает; перенесение его на иную вещь невозможно [61].

Однако в человеческой речи слово функционирует отнюдь не как имя, хо­тя гипотеза об «именном» его происхождении весьма правдоподобна. Дело даже не в том, что язык является средством коммуникации. Важнее то, что он воспроизводит характеристики мышления, что и отметил Платон, напи­савший в «Софисте»: «Не есть ли мысль и речь одно и то же, за исключени­ем лишь того, что происходящая внутри души беззвучная беседа ее с самой собой и называется у нас мышлением?» (263е)[62] Но, поскольку мышление оперирует понятиями, язык же генетически и коммуникативно обращен к единичности эмпирических данностей, в последнем не происходит полного абстрагирования от многообразия феноменов. Язык, с данной точки зрения, занимает промежуточное положение между чистым мышлением и уникально­стью соответствия имя—вещь. Он выполняет функции знаковой системы, где слово-знак жестко привязано к отнесенным к нему и вещи значениям лишь в рамках правил данной «языковой игры». При смене правил (устано­вок сознания, исторических реалий, материальных условий жизни) у словазнака могут смениться «его» вещь, «его» значения или то и другое вместе. Слово само-по-себе в таком случае становится отвлеченной формой, обрета­ющей созерцаемость и смысл только в реальном функционировании, в рече­вой практике [63]. Но данная реальность, практика (или правила языковой игры!), обусловлена не только внутренними закономерностями. Перечисле­ние ее условий уводит в дурную бесконечность, из чего античные философы не раз делали вывод о невозможности нахождения критерия истины при оценке однозначного рассудочного суждения (ибо оно функционирует как сущностным образом связанное с речевым выражением) [64]. Слово «заманива­ет» мысль кажущимся бесспорным единством с ней [65]. Между тем оно озна­чает и конкретные обстоятельства («вот это», как сказал бы Аристотель) и, являясь знаком, может выступать представителем общего, родового. Подоб­ная двойственность, конечно, важна для философствования, ибо она создает пространство логических спекуляций. Однако в ней же коренятся многие из апорий, сформулированных еще Аристотелем в III книге «Метафизики».

Слово создает фантомы уже хотя бы потому, что, лишенное именной це­лостности, оно грамматически делится на составляющие его «стихии»-слога и, наоборот, комбинируется из них («слова-бумажники» Л. Кэролла — по выражению Делеза — являются прямым развитием этой способности фантомизации речевой практики). Наконец, когда [66] слово перестает воспринимать­ся в качестве имени, на смену его звучанию, воспроизводящему само бытие предмета, приходит описание его признаков, создание классификационных систем, словесных портретов, где индивидуальное изображается при помощи предикатов, имеющих значение общего (например: «Лицо его было белым; он был курнос» — но белизна и курносость не являются исключительными признаками того, о ком идет речь; есть много белолицых людей, не мень­ше курносых, к тому же немало и тех, кто белолиц и курнос одновременно).

вернуться

60

Географически далекой, но тем не менее весьма существенной параллелью этому могут бьггь споры между брахманами и представителями т. н. нетрадиционных индийских учений (джайнизм, адживикизм, буддизм) о «вечности звучания „Вед”». Считая, что любое произнесенное слово разрушимо, несубстанциально, как и все телесно (и душевно) сущее, буддисты и другие представители нетрадиционных учений подрывали этим осно­вания представления брахманов о священном слове, соответствующем бытию и в своем соответствии сущему созидающем именование.

вернуться

61

Скептическое отношение Платона к возможности этимологии привести нас к по­знанию бытия как такового, высказанное им в конце диалога «Кратил» («Можно, види­мо, изучить вещи и без [их] имен» — 438е), мы пока оставляем за скобками, тем более что неоплатоники, соглашаясь со своим учителем, зачастую забывали о его выводах, едва обнаруживали оригинальную и подтверждающую их суждения этимологию.

вернуться

62

И Дамаский говорит, что человеческая речь «составляется не только из таких вот речений и имен, но и из мысленных образов, аналогичных и изначально соответствующих им».

вернуться

63

На что обращали внимание еще стоики, в частности в своем учении о τό λεκτόν.

вернуться

64

Наиболее замечательный пример такого вывода — зафиксированное Цицероном уже упомянутое нами выше скептическое утверждение о том, что «доказательство ослаб­ляет очевидность». Данное утверждение опирается на т. н. скептические тропы, создате­лем концепции которых считается сам Пиррон; они же, в свою очередь, исходят из апорийных ситуаций, возникающих, как только мы начинаем понимать единицы речевой практики не как имена, а как знаки (например, троп «о постоянно и редко встречающем­ся»). См.: Секст Эмпирик. Три книги Пирроновых положений, 1.141—144.

вернуться

65

Дамаский говорит: «Впрочем, если доказательства и не подходят к единому, в этом нет ничего удивительного — ведь они человеческие, разделенные и более надуманные, чем дблжно. В действительности же они не подходят и к сущему, будучи вполне эйдети­ческими, и, пожалуй, даже к эйдосам, будучи выражены в словах» (см. параграф 5 публи­куемого трактата).

вернуться

66

Понятно, что «когда» здесь не несет прямого временнбго значения.